Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 57

Если взять позднюю прозу Чехова, то эти два параллельных ряда можно проследить с достаточной четкостью: рассказы - "Случай из практики", "По делам службы", "На святках", "Архиерей"; микро-романы - "Крыжовник", "О любви", "Душечка", "Дама с собачкой", "Невеста" и, может быть, самый показательный из всех - "Ионыч".

Хрестоматийный, зачитанный до дыр со школьной скамьи рассказ "Ионыч" прочитывается в качестве микро-романа по-иному, по-новому. Чехов сумел без потерь сгустить грандиозный объем всей человеческой жизни,

178

во всей ее трагикомической полноте на 18 страницах текста, что в 10 раз меньше, чем та первая попытка большой формы, с которой он начинал "Безотцовщина".

Парадоксальным, но бесспорным образом за двадцать лет большая форма увеличилась за счет уменьшения. Как в бреде сумасшедшего, внутри шара оказался другой шар, значительно больше наружного. Причиной тому виртуозная техника прозаика Чехова.

На идею романа работают и эпическое начало - "Когда в губернском городе С...", и общая неторопливость тона, заставляющая настраиваться так, будто впереди не восемнадцать, а сотни страниц, и резонерские нравоучительные вставки - разъяснение после показа - которые можно позволить себе лишь на широком романном пространстве и на которые Чехов с неслучайной щедростью тратит слова. Мастерски использованы мелкие приемы, удлиняющие повествование - например, на трех страницах четырежды упоминается, что между эпизодами прошло четыре года, и обилие повторов едва ли не перемножает в сознании эти четверки, разворачивая долгое временное полотно. Полторы драгоценных страницы размашисто израсходованы на эпилог - не нужный для сюжета и развития характера, все уже закончилось на финальной по сути фразе "И больше уж он никогда не бывал у Туркиных". Но эпилог - к тому же данный в отличие от всего остального текста не в прошедшем, а в настоящем времени - тоже удлиняет повествование, приближая его к романной форме, и потому нужен. (Хоть и неудачен, как, впрочем, неудачны практически все литературные эпилоги - возможно, это заложено изначально: "эпилог" означает "после слова", а что может быть после слова вообще?)

Все это, вместе взятое, изобличает в "Ионыче" именно роман, во всяком случае - романный замысел. Тот замысел, который присутствует у Чехова на протяжении всей его зрелой прозы. Если использовать бахтинскую формулу "человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности", можно сказать, что у Чехова в качестве вечной, почти навязчивой идеи - всегда лишь вторая часть антитезы. Его герои неизменно - и неизбежно - не дорастают до самих себя. Само слово "герои" применимо к ним лишь как литературоведческий

179

термин. Это не просто "маленькие люди", хлынувшие в русскую словесность задолго до Чехова. Макар Девушкин раздираем шекспировскими страстями, Акакий Башмачкин возносит шинель до космического символа. У доктора Старцева нет ни страстей, ни символов, поскольку он не опознал их в себе. Инерция его жизни не знает противоречий и противодействий, потому что она естественная и укоренена в глубинном самонеосознании. По сравнению со Старцевым Обломов титан воли, и никому не пришло бы в голову назвать его Ильичем, как того Ионычем.

Человек Чехова - несвершившийся человек. Конечно, это романная тема. По-романному она и решена. Поразительно, но в коротком "Ионыче" нашлось место даже для почти обязательной принадлежности романа - вставной новеллы. Доктор Старцев на ночном кладбище в ожидании несостоявшегося свидания - это как бы "Скучная история", сжатая до нескольких абзацев.





Как Дмитрий Ионыч Старцев переживает за несколько минут все свое прошлое и будущее, так и в самом "Ионыче", великолепном образце изобретенного Чеховым микро-романа, прочитывается и проживается так и не написанный им "настоящий" роман на его главную тему - о неслучившейся жизни.

ВСЕ - В САДУ. Чехов

Гениальная неразборчивость Чехова в выборе персонажей привела к тому, что ни один из его поздних героев не стал типом. Доверие к случайности, ставшее высшим художественным принципом, отразилось даже в выборе фамилий. В списке действующих лиц царит уже не разнообразие, а откровенный произвол: Тузенбах, Родэ, Соленый, Симеонов-Пищик - все эти экзотические имена не имеют никакого отношения к характеру своих хозяев. В противовес долго сохраняющейся в русской литературе традиции крестить героев говорящими именами, фамилии в чеховских драмах случайны, как телефонная книга, но вместо алфавита их объединяет типологическое единство, которое автор вынес в название одного из своих сборников - "Хмурые люди".

Сейчас, сто лет спустя, кажется, что больше тут подошло бы что-то другое: например - свободные люди.

Герои Чехова состоят в прямом родстве с лишними людьми Пушкина и Лермонтова, в отдаленном - с маленьким человеком Гоголя, и - в перспективе не чужды сверхчеловеку Горького. Составленные из столь пестрой смеси, все они обладают доминантной чертой - свободой. Они ничем не мотивированы. Их мысли, желания, слова, поступки так же случайны, как фамилии, которые они носят по прихоти то ли автора, то ли жизни. (Говоря о Чехове, никогда нельзя провести решительную черту.)

181

Набоков писал: "Чехов сбежал из темницы детерминизма, от категории причинности, от эффекта - и тем освободил драму". А заодно - и ее героев.

Почти каждый его персонаж - живет в области потенциального, а не реализовавшегося. Почти каждый (даже "американец" Яша) - не завершен, не воплощен, не остановлен в своем поиске себя. Чеховский герой - сумма вероятностей, сгущение непредсказуемых возможностей. Автор никогда не дает ему укорениться в жизни, врасти в нее окончательно и бесповоротно. Человек по Чехову еще живет в разумном, бытийном мире, но делать там ему уже нечего.

Единицей чеховской драмы, ее атомом, является не идея, как у Достоевского, не тип, как в "натуральной школе", не характер, как у Толстого, а просто - личность, цельный человек, про которого ничего определенного сказать нельзя: он абсурден, так как необъясним. Абсурда хватает и у Гоголя, и у Достоевского, но в их героях есть сердцевина авторский замысел о них. У Чехова случайная литературная обочина стала эпицентром повествования: человек "ушел" в нюанс.