Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13



Он и теперь изредка к ней заходит. Ну да, стыдно. Но она же не гонит. А это все лучше, чем со шлюхами. Мэй по крайней мере чистая. Как-то оно спокойнее знать, что в эту раковину всякие сифилитики до тебя не кончали.

Его держит в квартале лишь одно – он присягнул на верность банде русских ублюдков, он в долгу перед Зайкой, что защищал его все эти десять лет. Хоть завтра, если только останутся деньги и если Зайка наконец отпустит из банды, он бы рванул подальше, как сделал год назад, когда оклемался после стычки с сальвадорцами. Тогда Зайка великодушно похлопал его по плечу и отпустил на все четыре стороны ровно на месяц. Он справил себе через местных евреев документы и мотанул из квартала.

Можно пройти с рюкзаком через перевал Триунд в Гималаях, холодный в ветреную погоду, словно Марс. Или зависнуть на Гоа, сидеть там, как статуя Шивы, на берегу океана, встречая закат. Он вспоминает пожилого француза из Таиланда, держащего прокат скутеров в районе Чалонг Бей на Пхукете. Мослы, дряблая кожа, густо-коричневый, чуть не черный загар. Тот француз, женатый на тайке, был счастливый человек. Уж точно счастливей его. Он пил чай со своей женщиной прямо под навесом гаража, где стояли его скутеры, а напротив, через дорогу, стайка беззаботных тайцев, как маленькие птицы, ужинали прямо на пороге магазина чем-то только что купленным. Кругом теплые сумерки, стрекот насекомых, грозди мелких серых бананов, изъеденные какими-то тропическими паразитами, а на берегу длинноносые рыбацкие лодки, осевшие с отливом в песок, мелкие крабы, водоросли, обломки раковин, соленый ветер Андаманского моря. Жестокая математика бога. Там двенадцать месяцев в году жара. А здесь дрожат кусты под снегом на холодном ветру – тебя словно кто-то берет за горло и дышит ледяным дыханием прямо в твое лицо.

Я отмокаю под душем два часа. Просто сижу, прижав коленки к подбородку. А сверху на меня льется вода. Я снова в своей затхлой квартирке, заваленной чужим мусором. С порхающими и урлурлукающими на чердаке голубями, с продавленным тюфяком, с рыжим чемоданом у батареи. Боженька-беспощадный, сделай меня пятном на грязных плитках пола.

У дождевого червя пять сердец. Пять кольцевых сосудов, что, сокращаясь, гонят кровь по тонким трубчатым подобиям вен. И у меня пять сердец. Два пульсируют в висках, одно – в горле, и еще два – где-то внизу живота. Демоны воют и царапают мою душу и мой крестец. А может, это просто вода шумит в трубах и моя спина, на два часа окаменевшая, молит о пощаде. Я не могу перестать думать об Африканце. Психопат. Его губы. Его глаза с желтоватым блеском, как у лаосского крокодила. Я не могу. Не могу. Не могу. Не могу. Не могу – в бесконечной степени. Лаосские крокодилы приближаются бесшумно, атакуют внезапно – у тебя нет времени сходить к нотариусу и составить завещание… Завещаю свою коллекцию выцветших наклеек с рыжего чемодана Гробину, троллю, живущему под горой.

Сквозь шум воды я наконец различаю эти удары. В дверь квартиры бьют, будто тараном ее вышибают, – и бог его знает, сколько это уже длится.

Это Гробин. Бледный, с совершенно сумасшедшими глазами. Он роняет себя на колени, обхватывает меня, мокрую, завернутую в простыню, и мычит, уткнувшись в мой живот:

– Ло, прости, прости… я ведь чуть с ума не сошел… я всю ночь… я весь квартал обошел, искал твой труп.

– Я курила траву, – безучастно предупреждаю я его.

– Какая же ты идиотка… Я ведь говорил, тебе нельзя.

– Тебе можно, а мне нельзя?

– Да, вот именно! Именно тебе нельзя. – Он тяжело дышит мне в живот, и вдруг в его голову приходит страшная догадка, и он рывком опускает меня на пол рядом с собой. Он всю ночь бродил где-то на темной стороне Луны, среди чертей и инопланетян, у него до гнойных нарывов визионерства воспалился мозг, и сейчас он может додуматься до чего угодно. Он смотрит тем самым взглядом, который мне всегда трудно было вынести, и спрашивает: – Что еще?

– Я ни с кем не трахалась.

Он отпускает меня, садится на пол и угрюмо смотрит на рыжий чемодан у батареи.



– Гробин, я, кажется, хочу есть.

Он сжимает кулак и со всей дури разбивает его об пол.

– Не надо так. Ты себе сломаешь какую-нибудь косточку и не сможешь рисовать.

– Все, хватит! Иначе я придушу твою цыплячью шею, сучье ты отродье. – Он поднимается: – И запомни, если осмелишься заявиться в чайхану. Крепко запомни, что я для тебя теперь Гавриил Иванович.

На моих губах блуждает дурацкая улыбка. Он и в такую минуту сумел меня рассмешить – как же, Гавриил Иванович, с кольцом в ухе и вечным стояком на рыжих шлюх, беспомощный, как дитя, нищий, как церковная крыса, пропащая душа в чайхане русских ублюдков, насквозь прокуренной, полной нищебродов, которые если не напиваются, то тихонько, в сторонке от магистрального проспекта жизни малюют свою мазню, а если уж напиваются, то улетают с полстакана и не помнят, кто они, на фиг, такие – ивановичи или тутанхамоновичи. Я знаю, знаю, он сам не понимает, что несет. Если он сейчас выйдет вон за порог, он не на лестничных пролетах, вызывающих головокружение, окажется, он нырнет прямиком в ад. Замерзнет где-нибудь в подворотне. Дойдет до Канаткина моста – и вниз головой. Я пустила насмарку все эти его годы тренировок и приспособленчества, стоило мне появиться – и он вмиг разучился жить без меня. И ему уж не приспособиться, как прежде. Мне нужно быть сильной ради него. И я вскакиваю, обхватываю его лохматую голову обеими руками крепко-крепко и шепчу ему:

– Когда-нибудь, Гавриил Иванович, когда на земле совсем не останется людей, какие-нибудь роботы-археологи откопают твои картины, очистят от грязи и срани и увидят. Тебя оценят киборги, мой ненаглядный гад. Вот они-то и поймут, что ты такое, и будут по тебе лить горючие слезы из машинного масла, сумасшедший ты идиот.

Он слушает мой бред молча, не двигаясь с места.

– Холсты в земле сгнивают, Ло, – вздыхает он наконец, как наплакавшийся ребенок.

– Ничего… На Земле останутся только тучи пепла и черный песок, как на Луне. Никакой атмосферы, никаких бактерий. Не сгниют, вот увидишь.

Он усмехается. Слава тебе господи… я таки сумела.

Кажется, стоял июнь, когда мы запоем начали читать про историю красок и их составы. На фиг нам это было надо, когда тубы с готовой масляной краской можно было заказать по сети или уж, на худой конец, купить в магазине на бульваре? Но он забил себе голову (и мне заодно) всей этой живописной алхимией. И тут выяснилось, что весь мир – это лакокрасочный цех господа-затейника, что пигменты растворены в камнях и глине. Оливковый добывался из волконскоита, а шишгиль, яично-желтый с золотистым оттенком, получали из ягод крушины или сока березового листа, а парижская зелень – тот еще ядохимикат, самая годная отрава для крыс, но так чертовски красива, так кислотно-ярка, говорят, когда-то ею красили шелк. Мы даже пробовали добыть берлинскую лазурь из солей железистосинеродистой кислоты (как – мы подсмотрели в сети).

На все эти эксперименты его матерью было наложено табу в стенах квартиры. Но он все равно тащил из аптечки пузырьки и колбу, расставлял на столе. Мне особенно врезался в память вулкан розовой пузырящейся пены из перекиси водорода и нескольких капель крови. А повинен во всем был фермент каталаза (настоящая бомба, добываемая с помощью булавки из капилляра на подушечке пальца) – это он ускорил распад водорода на воду и молекулярный кислород. Нас влекло все, что было замешано на крови или обещало бурное взрывоопасное горение. Эта гармония нестабильности была сродни тахикардии. Экспериментальная химия оставляла следы на столешнице, обоях, а порой и на потолке. Но мы все равно колдовали, пока его матери не было дома. А ее почти никогда не было.

Зато моя была дома всегда. С утра до ночи она сидела то в своей комнате за столом, то на балконе за ноутбуком, которому было сто лет в обед, и кропала статьи на заказ (кому-то – вот удивительно! – еще нужны были написанные людьми статьи). Она привыкла к своему допотопному ноутбуку с западающими «я» и «ц». Поменять компьютер для нее было все равно что удалить хирургическим путем без всякой на то причины селезенку. Иногда ее ноутбук стоически, не издав не единого звука, отдавал богу душу (только на моей памяти он умер восемь раз). Тогда мать выражала свое мнение об этом мире грязным ругательством и закуривала сигарету. А раздавив окурок, несла ноутбук в ремонт – возрождаться.