Страница 10 из 13
Так что латиносов он не боялся. Ну, пара выбитых в драке зубов, ну, нос сломанный… Может быть, ты завтрашний мертвец, но стоит ли думать об этом сегодня? И Африканец ходил по улицам, не оглядываясь – ведь это его квартал, его ублюдская жизнь, его свобода и выбор дышать гнилым воздухом здешних подворотен и соленым ветром с залива. При таком раскладе стычки с латиносами были неизбежной погрешностью – пару раз в полгода то у них, то у него чесались кулаки. И тогда бывало по-всякому, в зависимости от численности, – и он им устраивал баню, и его мутузили.
Но однажды, прошлым январем, у пирсов они его все-таки прищучили. Шестеро на одного. Его били жестоко. Ботинками по голове, по ребрам и в подбрюшье – пока над пирсами, под моросящим то ли дождем, то ли снегом не закружилась стая привидений. А он пачкал мостовую кровавой слюной и тогда же сделал до того странное, точно по убойной обкурке, открытие – в какой-то момент ты обрастаешь панцирем и перестаешь чувствовать ужас физической боли. Они, озверевшие, били так, что он понял – для сальвадорцев, корешей Хосе, у пирсов тем вечером сошлись звезды, и ему не жить.
Его спас случай. Ребята, свои, русские, вышли в трениках за водкой. У них даже ножей не было. Зато их было двенадцать – пацаны, хорошенько заложив за воротник, всей шоблой пошли искать приключений, забыв натянуть джинсы. Взгрев латиносов, они потащили его в чайхану – куда же еще деть своего ублюдка? Если уж толстоносые сальвадорцы за него взялись, то про больничку лучше забыть. Только в доходном доме Зайки он будет под защитой, пока его не подлатают.
Он две недели валялся в задней комнате чайханы. Его выхаживала Ольга. Первые два дня просто лежал бревном и смотрел, как под потолком кружатся те самые, прилетевшие за ним с пирса привидения, вместе с ними кружилась вся комната. А на третий день Ольга решила смыть с него запекшуюся кровь. Принесла таз с теплой водой и губку. Стянула с него футболку и джинсы. Слушая, как она ласковым голосом (да, черт, только Ольга так и умела) увещевает его, находя повод для радости в том, что его не сделали калекой, он впервые с того проклятого вечера на пирсах сложил губы в жалкое подобие улыбки. Она говорила с ним, как с ребенком, хотя он лежал смирно и не думал ни капризничать, ни, боже упаси, сопротивляться. Вот только член встал – но так было даже интересней. Она глянула на его вздыбившееся чудовище и усмехнулась. Зачем-то произнесла:
– На пирсы без дела не ходи, – а потом встала и ушла, унося таз с губкой.
Что он мог ей на это сказать? Ведь он жил у пирсов, в обшарпанном сером доме с колоннами. И, уж конечно, он не перестанет выходить в промозглый ветреный сумрак к реке, у которой вырос, не перестанет наведываться в бар у пирсов, ведь это единственное на весь квартал место, где продают настоящую текилу и граппу.
Ну, допустим, сальвадорцы докопаются снова и, наконец, убьют – что ж теперь? Это жизнь, она заканчивается смертью. Через год, через месяц, через семь дней… Семь дней, черт возьми, – это вечность, мир можно создать за семь дней. Тогда, валяясь в задней комнате чайханы, он твердо решил: нет, на хрен, он подлечится, напялит свои джинсы, свой бушлат, свои негнущиеся высокие армейские ботинки и прямиком отсюда отправится к пирсам. Это была чертовски смешная мысль – ведь идти-то ему, собственно, было больше некуда.
Все они здесь заражены честной мечтой похерить свои жизни тем или иным образом – упиться вусмерть, сдохнуть в уличном сражении, полететь в Шанхай и спрыгнуть там с небоскреба. Да о чем вообще тут рассуждать? Человечество обречено, людям больше не править этим миром, за них все давно решают нейронные сети, следующая после нас эволюционная ступенька развития. Людям остается растительное существование сетевых наркоманов, жмурящихся от солнечного света и не знающих, куда себя деть посреди реального бесприютного мира. Он знает, что живет в эпоху конца человечности, и ему плевать. Ему вообще на все плевать. В таком мире честнее остаться вечным мудаком, накуриваться до потери памяти (хоть такого с ним давно не случалось, его не торкает уже и трава) и слать к черту все их мнимые приличия, ценности и нормы. Мысль о том, что все кончено, не вызывает у него ровным счетом никаких эмоций. В общем-то апокалипсис давно случился – еще в Средние века, может, в Столетнюю войну… только этого никто не заметил. Теперь можно все: закидывать камнями стекла витрин, ломать носы латиносам, можно сесть в пикап, разогнаться до сверхзвуковой скорости и, показывая средний палец гребаному миру, сбить ограждение моста и с замирающим в последний раз сердцем отправиться в свой коронный трехсекундный полет навстречу удару о темную воду.
Секрет Ольги в том, что она ведет себя так, будто дает всем, но на деле она не дает никому, кроме Зайки. Это, наверно, магия. А может, порода. Она проходит по чайхане – и никто не может оторвать глаз от ее впечатляющей, крепкой и узкой спины с россыпью золотисто-коричневых родинок. Говорят, она чем-то здорово помогла Зайке в самом начале, едва появившись в этом квартале девчонкой. Это с ней у русских ублюдков дела пошли в гору. Она обласкала всех. Он и сам пацаном в тот, первый день, когда заявился к Зайке и когда слишком свежо было воспоминание о двух трупах в вельботе, разрыдался у нее на груди, что-то в ней было такое, вытягивающее, как клещами, самую мякотку из души.
Ольгу в этом квартале знают все. Она здесь – как паук в паутине. К ней – стоит дернуть за нити – стекаются все слухи. К Ольге идут даже абхазы, которые хоть и живут в Латинском районе, но держатся особняком, они не то чтобы не против русских, а так, сохраняют нейтралитет. Она всегда сообщит позарез нужную тебе информацию – и если ты ей нравишься, то задаром. Она даже умудряется обстряпывать дела всякого нищебродского и никому, кроме нее, не интересного мусора – алкашей-художников, которых из милосердия (разумеется, Ольгиного) приютил в своем доходном доме Зайка, уже привыкший плевать на то, что за съем квартир эти уроды не платят, но все же изредка поколачивающий их для порядка. Она любила их мазню. А порой (и, говорят, слишком уговаривать ее не приходилось) и сама им позировала. Но не из милосердия, само собой. Просто Ольга – женщина, которой как воздух нужно поклонение.
Она умножает в голове шестизначные числа, такую не кинешь. Это она собирает доли с ублюдков для Зайки. И она же порой, если на то есть веские причины, милосердно решает:
– Заплатишь потом, когда поправишь свои дела. – Все знают, она идет на это на свой страх и риск, ей придется выдержать бешеный натиск Зайки, но в итоге она его укротит – мягкий, вкрадчивый тон и железные доводы. Зайка вспылит, но часа через два отойдет от гнева и поймет, что и в этот раз она права. Она давным-давно заслужила доверие Зайки, она сама ведет бухгалтерию банды в задней комнате чайханы за ноутбуком и бутылкой шотландского виски. И ничего не берет себе. Ольга идейная. Она крута. Черт, она охрененно крута.
Африканец лежит на диване в ботинках. Затягивается и ставит бонг на пол. Смотрит на разводы на потолке. До потолка – пространство в три метра. Пространство, заполненное воздухом. Воздух – ничто. Странное дело, ничто – и вдруг самое важное для жизни.
В этом квартале он ни к чему и ни к кому не привязан, разве что к старику-химику и совсем немного – к китаянке Мэй.
Мэй хорошая. И между ног у нее такая странная, невиданно розовая раковина. Ему жаль, что у Мэй изуродована правая рука – пальцы отрезаны. Нет, не в том дело, что это ее портит. Совсем не портит, просто он смотреть не может на эту ее изуродованную кисть, все преследует чувство вины. Он точно виноват перед Мэй. Надо было тогда, прошлым апрелем, пройти мимо, не трогать эту китаянку вовсе. Но, черт, как мимо такой пройдешь? И лучше бы об этом не думать. А не думать-то и не получается, и он все вспоминает, как в первый раз ее увидел. Она тогда шла по Притыковской, к еврейскому ломбарду у церкви, торговаться за серебряное кольцо – заложила его полгода назад, и еврей стал ломить за него цену. А Мэй все ходила и упрашивала еврея цену скинуть. Юбка на апрельском ветру облепила ей бедра и ноги. И представлять ничего не нужно – вся анатомия, как на ладони. Он тогда глаз отвести не мог от ее узких бедер. Зашел вслед за ней в ломбард. Послушал ее разговор с евреем и тут же, в пять минут все это по-своему разрешил. Еврей перед ублюдком прекратил тянуть кота за хвост и отдал кольцо за ту же цену, за которую китаянка его закладывала. С этого все и закрутилось. И кольцо в общем-то даже ни при чем. Не в кольце этом чертовом дело, она бы и без кольца… Это он потом, по глупости, задним числом понял. Она замученная была, эта Мэй, изголодавшаяся вся. И ему теперь стыдно – он просто гладил ее темные волосы, интересовался ее невиданной розовой раковиной и рассматривал родимое пятно, такое странное, на ее подбородке, ничего такого в виду не имея, а она, оказывается, какой-то там любви ждала.