Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 28

Вспоминая с графом те страшные события 1808 года, мы, конечно, не могли избежать сравнения с Апокалипсисом, который нам пришлось наблюдать четырьмя годами позднее на нашей собственной нещастной Родине. И если правда, что Господь насылает возмездие на грешников руками Сатаны и Аггелов его, то мы свое получили стократной мерой. Что мне за дело до Ростопчина, который в своей позе древнего римлянина спалил двухмиллионный дворец и не слишком от этого обеднел? Но по ночам во сне мне являются финские, русские или польские крестьяне, у которых на глазах солдаты-освободители разбирают на дрова их единственную избушку, и я просыпаюсь в нестерпимой тоске. Господи, я не оспариваю Твоего возмездия, но отчего оно так часто падает на невиновных людей?

После того, как первый этаж был со всех сторон по самые окна обложен хворостом, один из митавских драгун, коренной финляндец по происхождению, прочитал на финском языке приговор, в котором русский генерал объяснял свои действия изменой фельдфебеля Ларссона, давшего клятву покорности императору Александру, но преступившего её самым вероломным образом.

– Отныне каждый житель Финляндии, застигнутый с оружием в руках или хранящий оное в своем доме, если он только не является служителем регулярной шведской армии, будет повешен без суда, а его жилище будет предано огню, как дом бывшего фельдфебеля Ларссона.

После этих слов российского глашатая финские мужики, при всей их мнимой покорности, стали что-то злобно выкрикивать и потрясать кулаками, напирая на русский строй. Однако их крики были заглушены барабанною дробью, и упертые в грудь штыки охладили их ярость. Проворный казак поднес пылающий факел к подножию хворостяной кучи, нижние ветки мигом занялись, огонь затрещал в глубине фашины и вдруг раздвоенным языком взметнулся под самую крышу. Вся толпа, русские и финны, разом выдохнула и замерла, словно загипнотизированная.

Теперь единственным действующим лицом стал огонь, который опоясывал дом, поднимаясь все выше и проникая вовнутрь. «Пожар ещё можно остановить. Хотя бы второй этаж можно отремонтировать. Нет, пожалуй, поздно», – думали, как один, все зрители этого адского спектакля. Вдруг выстрелом лопнуло стекло первого этажа, и пламя, гуляющее уже внутри дома, ухнуло наружу. Солдаты из оцепления опустили оружья и отшатнулись от жара. Толпа русских и финнов смешалась.

– В этот миг оконце чердака отворилось, и я, признаюсь, впервые в жизни остолбенел, – рассказывал Американец. – Ибо увидел в окне, среди клубов дыма, молодую жену Ларссона с четырехлетнею дочерью на руках.

Несколько мужчин из местных попытались проникнуть в дом, но отпрыгнули из-за нестерпимого жара. Женщины визжали. Все метались по двору в поисках воды, песка или парусины, на которую могла бы прыгнуть фру Ларссон, и ничего не находили в панике. Мне ясно явилась мысль, что сейчас на моих глазах заживо сгорит молодая прекрасная женщина с малолетней невинной дочерью, и единственный виновник этому я, русский офицер и дворянин Федор Толстой.

Кто-то оттолкнул меня в сторону без всяких церемоний. Хорунжий Полубесов облил себя водою, намочил в ведре свой кафтан и, обмотавшись им с головой, бросился в самое пекло. Несколько минут во дворе стояла мертвая тишина, нарушаемая только мушкетными выстрелами пылающих бревен. Вдруг из адского пламени явился Полубесов с завернутою девочкой в руках. От Полубесова валил пар, его ошпаренное лицо почернело, а волоса обуглились. Он передал девочку одному из солдат, окатил себя ещё раз водою и, не успели мы моргнуть глазом, как он вернулся с матерью.

Миньятюрная фру Ларссон держалась за шею казака так сильно, что её пальцы пришлось расцеплять. Она была толико потрясена, что даже забыла поблагодарить русского героя за спасение дочери. А через минуту пламя бросилось на крышу из того окошка, где только что металась женщина.

После этого случая партизанские действия в здешних местах не возобновлялись. Начиналась осень, и крестьяне возвращались из лесов для сбора урожая.





Опьянение Ахилла

Американец Толстой писал не очень грамотно. К тому же, в свою устную и письменную речь он вворачивал такие выражения, которые не принято использовать в литературе. Но говорил он смачно и так уморительно, что всегда собирал толпу слушателей. Вернее сказать, толпа восхищенных поклонников сих устных новелл облепляла его повсюду, где бы ни рокотал его внушительный говорок. А ведь он отнюдь не украшал свою речь риторическими приемами и книжными заготовками, как записные козёры. Не раз мне приходилось наблюдать, как иной московский парижанин в роли Чацкого изо всех сил блистал сарказмами при Толстом, пытаясь перетянуть на себя внимание дам. Но стоило только Американцу бросить несколько небрежных фраз, как Чацкий сдувался, бесился, кривился и наконец присоединялся к кружку помирающих со смеху.

Ежели бы Федор Толстой имел способность или охоту оформлять хотя бы некоторые из своих анекдотов в письменном виде, он несомнительно вошел бы в число наших лучших беллетристов. Однако мои наблюдения показывают, что люди, которые краснО говорят, очень редко так же пишут, вполне выговаривая весь свой творческий пыл. А лучшие писатели, которых я знавал на своем веку, бывали довольно косноязычны и не весьма ловки в обращении.

Я записал по памяти, с возможною точностью, один из анекдотов графа Толстого об его финляндской службе, который он любил повторять за бокалом вина, каждый раз с новыми вариациями. Однако я вижу, что этот рассказ, лишенный особого магнетизма, исходившего от Американца при самом его молчании, представляет собою лишь условный скелет оригинала.

После соединения Сердобольского отряда, в котором я служил при князе Долгорукове, с главными силами генерала Тучкова-Первого, наш противник убоялся окружения и покинул свое укрепление, где отбивался несколько месяцев кряду. Было заключено перемирие, и война превратилась в пикник.

Кроме разъездов и обычной караульной службы делать было нечего. Офицеры валялись по целым дням в палатках, пили, пели да ходили друг к другу «в гости», к соседнему костру, где можно было перекусить и перекинуться в картишки. Всего за несколько дней покоя наш табор стал обрастать хозяйством. У одного офицера искусники-саперы воздвигли немыслимый балаган в форме дворца китайского мандарина, с флюгером-драконом на пагоде, у другого каждый вечер давал концерты хор музыкантов с ложками, рогами и балалайками, третий держал открытый стол для всех желающих с меню из пяти грибных блюд и наливкою из лесных ягод.

Вошло в моду фехтование на саблях. Слово за слово, офицеры выходили «в огород», на ровную поляну у реки, и начинали рубиться, иногда не на шутку. В «огороде» каждое утро собирались по несколько пар фехтовальщиков, зрители переходили от одной пары к другой, делали свои ставки, и почти каждый день с поляны уводили кого-нибудь с рассеченным лбом или отрубленным пальцем. За неделю отдыха наш отряд понес больше потерь, чем за месяц похода по лесам. Я учился фехтованию у Севербрика, одного из лучших мастеров того времени. И признаюсь, что шведское правительство должно было наградить меня за мои фехтовальные успехи каким-нибудь немаловажным орденом.

Однако же я отправился на эту войну не только для того, чтобы калечить моих товарищей. Мне давно не терпелось переведаться с каким-нибудь шведским удальцом по-настоящему, насмерть, как Ахилл сражался с Гектором, и притащить его труп в крови и прахе, за ноги привязанный к лошади. Мне было в ту пору двадцать шесть лет, я немало успел повидать, но, стыдно сказать, в голове моей ещё не совсем отцедились всякие троянские бредни: все эти Ахиллы, Патроклы, Агамемноны и тому подобная Эллада. Я не в шутку порой воображал, что наш поход это новая Илиада, Тучков наш Агамемнон, Сандельс, пожалуй, что Гектор, хорунжий Полубесов – Одиссей, ну а я, разумеется, Ахилл. Без всякой критической поправки на наш мелочный век, на дикий слог гекзаметров и северную погоду, я решил, что не успокоюсь, пока в точности не повторю какой-нибудь из подвигов Ахиллеса. Оставалось найти не менее полоумного Гектора с шведской стороны.