Страница 77 из 81
Я шел, и под моими ногами плескалась вода.
В неверном утреннем свете людские тела казались сплошной мешаниной серого и желтого цветов, они казались пластилиновой массой, множеством пластилиновых человечков, которых схватили и скатали из них комок чьи-то огромные, покрытые струпьями, руки.
Я подошел к самой Башне и посмотрел наверх, надеясь увидеть искорку, которую часто замечал со своего балкона, но искры не было, и я пожал плечами, нащупал и открыл дверь.
В этот самый момент застрочил пулемет. Пули дробили камень совсем рядом с дверью, но я уже был внутри.
Бесконечная жизнь невозможна в принципе. По крайней мере, всю ее ни один черт не запомнит — а что это за жизнь, которую не помнишь? Я, например, совсем не знаю, что было сто пятьдесят лет назад и ранее. Иногда мелькают смутные образы, но что они значат — дьявол разберет. Одно остается со мной через века — серая и беспросветная скука, которую не украшают даже пытки и духовные страдания этих проклятых ближних. Сорок лет назад я пытался искусственным путем вызвать амнезию и добился своего, полгода ничего не помнил, а скука осталась. Не помогло. Отсюда сделал вывод, что человек состоит из трех компонентов: души, памяти и скуки. Возможно, душа и есть вместилище скуки, но мне слишком скучно проводить изыскания на эту дурацкую тему…
Изнутри Башня оказалась и впрямь ледяной. Под ногами скрипел снег, а у самой двери начиналась прозрачная ледяная лестница, которая круто уходила вверх. Под лестницей и на пролетах была свалена разбитая мебель. Внутри стен плавали куски разноцветного желе, которые выпускали воздух через ложноножки и поднимались внутри стены выше, а потом снова опускались к полу. Кажется, эти существа были живые. Я притронулся к одному через стену — оно отпрянуло, словно медуза. Нет, не медуза. Более всего существа напоминали инфузорий.
На первых ступеньках лежала женщина в коричневом пальто с меховой опушкой. Кажется, у нее была размозжена голова.
— Иринка… — пробормотал я.
— У нее было сильное умение, — обратился ко мне усиленный электроникой голос. — Способность разговаривать с Землей, с самой сутью ее. Разве не удивительно?
— У Земли нет души, — сказал я. — Ты кто?
Голос не ответил на вопрос, но сказал:
— И благодаря ему, своему умению, она и погибла. В тот час, когда ты бросил ее здесь одну на площади. А жаль. Она — единственная, у кого проявилась действительно полезная сила.
— Выходи! — заорал я.
— Поднимись, — предложил он. — Я жду тебя на самом верху.
— Что я там забыл?
— А что ты забыл там, внизу? Поднимись, и тогда мы поговорим с глазу на глаз, обещаю.
— Хорошо, — пробормотал я и переступил через тело мертвой Иринки.
Вчера я для разнообразия сделал доброе дело. Я перевел старушку через улицу, завел ее в мясницкую и за стаканчиком «Тжемесона» поговорил за жизнь. Старушка призналась, что не может и не хочет жить. «Разве это жисть?» — скрипела она. Я выслушивал ее, кивал, а потом вколол ей ударную дозу яда.
Старушка отмучилась и умерла с благодарной улыбкой на губах.
Шучу, конечно, не так было. По крайней мере, улыбки я не заметил, хотя то, что мучилась, — правда.
Я попытался рассказать Прокуророву о своих чувствах, но этот придурок опять ничего не понял. Он плакал и умолял отпустить его. Я спросил его: «Прокуроров, ты хочешь стать сверхчеловеком или нет?» Прокуроров смотрел на меня и не отвечал. Ему бы до одноклеточного дорасти…
Чем выше я поднимался по стеклянным ступеням, тем холоднее становилось; сквозь щели проникал колючий ветер, который задувал на ступени снежинки — они таяли, но на их место прилетали другие. Чем выше я поднимался, тем больше их становилось; на верхних этажах появилась наледь, а перила были покрыты тонкой корочкой шершавого льда. Я исцарапал ладонь, но руку от перил не отнял и вел ее по льду дальше, а сзади тянулась узкая кровяная полоска.
Живых инфузорий становилось все меньше. Дохлые, они тускло светились, застыв кусками льда в желе, а желе держалось, не леденело, продолжало сонно колыхаться.
За пятнадцать этажей до вершины я остановился, прислонился к заледенелому стулу, достал из кармана пачку сигарет и ударил о ребро ладони — высунулся кончик сигареты. Дрожащими руками я вытащил спички, долго пытался зажечь их, но они отсырели и, пустив вялую искру, тухли. Наконец мне все-таки удалось зажечь одну, и к морозному дыханию добавился табачный дым; спустя две затяжки я закашлялся и выкинул сигарету.
Не хочу.
Не буду.
Я изменяюсь в обратную сторону. Это должно выражаться во всем. У меня теперь огромная власть, и я не стану таким, как Желтый Директор, кем бы он ни был — богом или дьяволом, известным деспотом или тайным советником тирана. Я буду нести добро людям. Помогу им.
Ступенька за ступенькой, я продолжал идти. Это было сложно, потому что ботинки скользили, а ноги разъезжались в стороны, к тому же разболелась ссадина на ладони. Тонкие ледяные иглы драли кожу, мне это надоело, и я сунул руку в карман. Я думал теперь над каждым своим шагом и очень боялся поскользнуться, потому что здесь как поскользнешься, так и съедешь этажей на двадцать или больше вниз.
За десять этажей до вершины треснула ступенька; с противным хрустом половина ее осыпалась и ледяным крошевом улетела вниз, а моя нога провалилась в трещину и застряла.
— Сволочь… — пробормотал я, вытягивая ногу, выдирая ее вместе с материей, вместе с кровью и кусочками кожи. Пришлось схватиться обеими руками, больной и здоровой, за перила; поднатужившись, я вытащил ногу и заполз на площадку между этажами. Здесь стоял обитый красным бархатом деревянный стул. Внизу такие стулья пахли свежими опилками, лесом. Здесь от него несло холодом, наледь делала бархат более темным, а ножки навеки вросли в ледяной пол.
Я лежал с минуту, превозмогая боль в раненой ноге; кровь сочилась, но не обильно.
— И это хорошо, — сказал я вслух. — Еще десять этажей. Десять жалких этажей — и все.
Я встал, едва сдержал проклятие, потому что очень сильно заныла нога; каждый шаг словно лезвие ножа по ступне.
— Я — чертова русалочка, — сказал я, хватаясь руками за перила, подтягиваясь на следующую ступеньку. — Иду, а в ногу впивается лезвие. Шаг — лезвие. Два — нож. Столовый. Три — и вот уже крючья раздирают мою кожу. Но я станцую; нет прекрасного принца, и принцессы, кстати, тоже нет. Нет никого, ради кого можно танцевать, но я буду танцевать. И это будет прекрасный танец… и все… удивятся…
Я миновал еще один этаж. Сил не оставалось совсем, а площадка следующего пролета угрожающе прогибалась, готовая рухнуть в любой момент.
— Ненавижу, — сказал я ей и пошел дальше, забыв о боли, о ветре, который кидал обжигающе холодные снежинки в лицо. Я смеялся над ветром. Потом сообразил, что всего лишь кривлю рот, пытаясь засмеяться, а из горла вырывается жалкий хрип, — и замолчал. Шептал:
— Я — русалочка… проклятая русалочка… ненавижу…
За шесть этажей до верха пол на площадке все-таки осыпался. Мне повезло: успел свернуть на следующий пролет. Лед затрещал, и вниз полетели, сверкая на закатном солнце, куски льда; они падали, похожие на драгоценные камешки, и это было красивое зрелище. Я с завистью следил за камешками. Я хотел оказаться на площадке в ту секунду, хотел сам превратиться в драгоценность. Хотя бы на краткое мгновение.
Может… прыгнуть вслед?
Мысль пришла незваная и ушла, как подобает такой гостье, сопровождаемая пинком под зад. Я развернулся и пополз дальше. Всего на мгновение отпустил руки и тут же заскользил вниз, к пропасти. Едва успел схватиться за перила и долго лежал и отдыхал, не в силах посмотреть вниз. Нечего там высматривать… нечего… ползи, Кир, ползи…
За три этажа до вершины я улегся на спину и смотрел на ледяной потолок. Замерзшими руками достал пачку сигарет, механически ударил о ладонь — покрытая ледяной корочкой сигарета выскользнула наружу, звонко стукнулась о пол и покатилась по ступеням вниз: дзень-дзень-дзень…