Страница 11 из 18
И чувствовал, что с этой ночи исчезнет из нашей жизни все, что вызывало у нас распри и непонимание.
В эту ночь понял я, что такое муки ревности. В эту ночь испытал я то, что годами испытывала близ меня моя Вера.
Я шел к ней и нес, как ветвь примирения, свою воскресшую любовь и свое раскаяние.
Но я опоздал — она не дождалась моего прощения…
Теперь вы понимаете, за что я ненавидел вас? Почему семь месяцев разыскивал вас, как сыщик!
Я вас нашел.
И пусть случай рассудит нас…
…Только когда она умерла, понял я, как дорога была мне эта женщина. Она не верила в мою любовь… И вот, я приношу ей в жертву все, что имею: свой талант и свою жизнь…
И если осталось у меня еще желание, это — чтобы судьба так же жестоко посмеялась над вами, как надо мной!
Тогда я буду отомщен…»
АДА
— Невиновен!
Громкий вздох облегчения пробежал по переполненному залу.
Симпатии всех, без исключения, были на стороне этого бледного молодого человека, героя нашумевшего на всю Европу процесса.
Он стоял, беспомощно озираясь по сторонам, словно хотел кого-то благодарить, а в больших глазах его стоял немой вопрос:
— Неужели правда?
Улики были так велики, стечение обстоятельств так несчастно, что, казалось, не было в мире силы, могущей спасти его.
Но присяжные сказали:
— Невиновен!
Подсудимый все еще словно не соображал, кому он обязан спасением. Но те, там в зале, знали это, и не одна пара женских глаз с восторгом останавливалась на знаменитом адвокате.
Но Лукьянов глядел равнодушно на покидавшую зал публику. Только в красивых глазах его мелькал какой-то торжествующий огонек.
Взгляд его, скользивший по залу, задержался на секунду на изящной женской фигурке. Золотисто-рыжие волосы, легкими завитушками выбивавшиеся из-под черной шляпки. Большие голубые глаза, доверчиво искавшие его взгляда.
Но Лукьянов быстро отвел взор. И только еле уловимое недовольное движение его классически изогнутых бровей указывало, что робко-просительный взгляд был им замечен.
В комнате было полутемно. Электрическая лампочка, прикрытая перламутровой раковиной, слабо освещала часть стены, бледное лицо, лежавшее на подушке и мягкую тигровую шкуру на полу.
Пахло одеколоном, валериановыми каплями и еще чем-то, сладким и душистым.
Когда Лукьянов вошел, больная поднялась и спросила:
— Ну, что? Я так волновалась.
— Оправдан! — небрежно бросил Лукьянов. И, нежно целуя руду больной, прибавил: — Как здоровье, Глаша?
— Лихорадки больше нет. Завтра встану. Так досадно, что я не могла быть на суде. Я так люблю тебя слушать…
Лукьянов подробно передал ей весь ход процесса. Привел отрывки из своей блестящей речи: знал, что Глаше доставит это удовольствие..
— Боже, как поздно! — воскликнул он внезапно, взглядывая на золотые часики, висевшие над ее кроватью, — тебе давно пора спать, да и мне надо на отдых!
Когда Лукьянов был уже на пороге, больная окликнула его:
— Костя!
— Что, дорогая?
— Пойди сюда на минутку. Я хочу рассказать тебе свой сон. Я видела его, собственно говоря, три дня назад. Но тебе все некогда было.
— Опять твои «вещие сны»? — засмеялся Лукьянов и присел на край кровати. — Ну, я слушаю.
— Я очень хорошо помню его… Такой живой… Вижу, будто зашла за тобою в суд. Идем по коридору. Ты только что хочешь взять меня под руку, — смотрю, — между нами стоит какая-то женщина. Ни лица, ни фигуры разглядеть я не могла. Вся, как тень… Заметила только одно: волосы. Ярко-рыжие. С золотым отливом.
По лицу Лукьянова промелькнуло выражение удивления. Он пытливо взглянул на Глафиру Семеновну. Но та, не заметив взгляда, продолжала смотреть куда-то вдаль.
— Я говорю тебе: «Костя»! А она берет тебя под руку. Я снова окликаю тебя. А ты оборачиваешься и холодно говоришь: «Я должен идти с ней». И лицо у тебя такое чужое…
Потом вы оба исчезли. Я только слышу, как смеется она издали. Такой неприятный, неискренний смех…
И я одна. И в коридоре так темно. И мне жутко. Ужасно жутко…
И вдруг — звезда… Ведь знаю, что в коридоре — а звезда.
— Ну, а дальше? — нетерпеливо перебил Лукьянов.
— Дальше не помню… Но когда проснулась — было ужасно грустно… Больно… И целый день оставалось это чувство… Тебя ведь я третьего дня не видела… Звезды — это, говорят, к страданью…
— Ах ты, «гадатель, толкователь снов»! — засмеялся Лукьянов.
Но смех его звучал немного деланно.
— Значит, соль твоего сна — рыжая женщина? — Лукьянов пытливо заглянул ей в глаза. Но она ответила таким чистым, любящим взглядом, что все его подозрения разом рассеялись.
«Она ничего не знает… Но откуда у женщин эти предчувствия?..»
Лукьянов возвращался домой с двоящимися чувствами.
Почти совсем слетело с него торжествующее настроение, в котором он час тому назад спешил к своей Глаше.
Сначала Лукьянов думал о ней, вспоминая весь разговор.
Он очень любил разбираться в своем чувстве к этой женщине, стараясь найти, почему эта любовь не похожа на все его прежние увлечения. Но это была безнадежная задача, и в уме его не было решающей формулы.
Было такое теплое, не поддающееся анализу чувство, теплое и радостное, как майский день.
Лукьянов думал о том, как долго затянулся, несмотря на все его хлопоты, бракоразводный процесс, который должен освободить его Глашу. Ведь муж ее был уже третий год в психиатрической лечебнице, в отделении для неизлечимо больных.
Потом, безо всякой внешней связи, мысли его перескочили на Глашин сон.
«Нет, она не знает ничего!» — решил Лукьянов.
Да что, в сущности, могла знать Глафира Семеновна про Аду?
Совесть Лукьянова была действительно чиста. Познакомился он с Адой случайно, в трамвае. После встретились раза два — опять-таки случайно, — на улице. Ну, а потом… Потом начинается эта непонятная история.
Он видит Аду в зале суда. Он встречает ее у выхода, возвращаясь после заседания. Он сталкивается с нею у своего дома. Получает чуть ли не ежедневно таинственные записочки. Полные туманных слов, еле замаскированных признаний.
Лукьянова, избалованного женским вниманием, интересовала эта история только новизной. Нравилось смущение Ады при встрече, ее просительный взгляд. Забавляла разница между письмами и словами — словно две совсем разные женщины.
Но теперь, когда Глаша рассказала ему свой сон, Лукьянову стало неприятно.
«Глаша такая хрупкая, нежная… Беречь ее надо…
Если она невзначай увидит Аду, — ей станет очень больно…
Надо как-нибудь предупредить, сказать».
Но добрые намерения Лукьянова так и остались одними намерениями.
— Я вовсе не смеюсь над тобой, Ада, хотя над этим стоило бы смеяться. Я всегда была снисходительна к твоим фантазиям, но это переходит уже все границы. Девице девятнадцатый год, а дурит, как пятнадцатилетняя.
— Оставь меня. Я жалею, что сказала тебе!
— О себе жалей. О собственной глупости. Ведь он смеется над тобой!
— Никогда!
Ада тряхнула золотистыми волосами.
— Сама же говоришь, что он не любит тебя.
— Нет…
— Ну, вот видишь… Все эти избалованные господа — знаменитые адвокаты, артисты — любят кружить головы девчонкам вроде тебя… А сами смеются… Будь он порядочным человеком, он давно отучил бы тебя от этих поджиданий на углах…
— Он не может же знать, что я его жду… Он думает: встречи случайны.
— Ах, какая наивность!..
— Ну и оставь меня в покое!..
Как жалела Ада, что в минуту глупой откровенности призналась сестре! Зина ведь старая дева… Она не понимает… Ада привыкла делиться с сестрой всем… У нее нет близких подруг. Здесь, в Петрограде… Призналась сестре. Правда, не во всем… Но во многом…
Ах, ведь в целом мире нет для нее ничего, кроме этого властного, красивого голоса, этих глаз!..