Страница 12 из 28
Осип Антонович Гошкевич мило рассказывал про японца, которого вывез. Он теперь в Петербурге, остановились у Гошкевича дома, совместно составляют первый русско-японский словарь. Японец являлся в Петербургский университет и приглашен туда читать лекции.
– Так он образованный человек?
– Что же вы его с собой не привезли?! – воскликнула Анастасия Николаевна Сибирцева.
– Японец желает окреститься. Отцом крестным быть уж мне, да надобно найти крестную мать, – сказал Гошкевич и вопросительно глянул на Сибирцеву.
Анастасия Николаевна посоветовала обратиться к супруге адмирала Мятлева, урожденной графине Салтыковой, она известная благотворительница, большая охотница оказывать помощь, что и доказала не раз, и уж, верно, не откажется от чести окрестить первого в Петербурге японца; она уже крестила двух калмычат и удочерила девочку-киргизку.
С офицерами приехал Васенька Керженцев, брат Веры и Наташи, недавно закончивший военное училище, привез Анастасии Николаевне сирень из оранжереи и рукоделия – подарки сестер и приглашение Сибирцевым от родителей на обед, куда званы товарищи их сына. Вася слушал рассказы моряков об Алексее, тая дыхание, рта не смея открыть, и, верно, мечтал, как и его сестра, о встрече с ним, и, как она, был в него влюблен.
Не иначе как обед у Керженцевых – затея Веры; она тревожится и не терпится знать про Алешу что возможно. У Керженцевых всегда толпится молодежь, так и гостям будет интересно.
Гости объясняли, чертя по просьбе Сибирцева, как строился в Японии стапель и как спускали корабль. Какая была местность, бухта, глубины и как и какими своеобразными инструментами работали японские мастеровые.
– Японцы не захотят после ваших уроков завести более современный флот? – спросил Сибирцев.
– Признаются, что им нужны паровые и железные корабли, а также усовершенствованные артиллерийские орудия, – ответил Мусин-Пушкин, – как для своей безопасности, так и для будущего расширения японских владений и завоевания разных стран по примеру европейских держав. О чем осмеливаются заявить лишь, выражая приятельство и под секретом.
– В книгах одного из японских философов, еще в прошлом веке, развивались подобные идеи, – подтвердил Осип Антонович Гошкевич. – Утверждалось, что Япония должна достигнуть такого же могущества, как Англия и Франция вместе взятые, для этого надо завоевать Камчатку и построить на ней японский город, как Лондон, и завоевать земли на континенте в более удобном климате и где нет землетрясений, примерно в Приморье, и построить там город, как Париж.
Гошкевич рассказал, как японец всем интересовался на кораблях, в колониях и в Англии, что вообще всем много впечатлений дает Лондон и делает людей образованней, можно там почерпнуть много знаний.
Николай Михайлович спросил, сохранились ли еще в Трафальгарском сквере скамейки из толстых некрашеных плах, как в деревне у ворот.
– Так точно, – весело отвечал Шиллинг. Кроме него, и внимания никто не обратил на скамейки.
Николай Михайлович оставался на вид спокойным и сохранял хорошее настроение. Он не мог понять поступков сына и втайне был недоволен.
Когда начало темнеть и потянуло финским холодом, он проводил гостей через сад за ворота, куда подали экипаж, запряженный двумя рысаками, и, простившись, велел дворнику спустить цепную собаку. Анастасия Николаевна по его шагам, как он подымался на деревянное крыльцо, и по шарканью ногами слышала, что муж не в духе и теперь только станет самим собой. Засевшая забота подавлялась им, пока не запер за собой дверь в пробуждавшийся предвесенний сад.
Николай Михайлович мог полагать, что жене письмо сына еще неприятней, чем ему. Тем более нечего ее бередить. Какие-то недомолвки и намеки гостей могли показаться за столом. Николай Михайлович пробовал начисто поговорить, нет ли, мол, чего-то, какой-то причины задержки сына. Уклонились, уверяли, впрочем, что все обстоит благополучно; очень может быть, что сами всего не знают или не берутся судить. Может быть, уверены в нем, кажется, зарекомендовал себя участником предприятий и приключений, и, верно, не только по долгу службы. Николай Михайлович сам был молод. Он не поддавался увлечениям, но не раз увлекались его сверстники.
Послезавтра офицеры приглашены к Керженцевым. Николай Михайлович не сможет поехать, на заводе горячий день; на постройке нового корабля будет великий князь Константин Николаевич. Поддаст жару и мастерам и рабочим.
У Керженцевых будет, вместо родителей, Миша, младший Сибирцев, брат Алеши. Он пришел позавчера. Их корабль стоит в Неве. Предстоит взять на борт высочайшую особу и доставить в Копенгаген. Оттуда отправится она по немецким родственникам в Гессен, в Ганновер. «Довезем до первого двора в Европе, а там пусть катят на высочайших перекладных по железным дорогам и на пароходах до Неаполя к ополоумевшему королю… С окончанием войны все высочайшие персоны так и рвутся за границу, – говорил Миша. – Хороший повод для лондонского “Панча” поместить карикатуру на тему “Нашествие царских родственников на Европу!”».
В умах у нашей офицерской молодежи все смешалось, полагал отец: либеральные порывы, верность престолу, симпатии к высказываниям революционеров, надежды на коренные реформы и на карьеру. Желают реформ без потери выгод, отмены телесных наказаний, но с сохранением привычки заехать в рыло. Миша воспитывается теперь обществом либеральным по обязанности, а не отцом с матерью. Он на хорошем счету…
– На прощанье поговорили про Колокольцова, – входя в комнату жены, молвил Николай Михайлович. – Сказал им, что великий князь предполагает после возвращения из Японии послать его во Францию на заводы. И хочет также, чтобы Колокольцов изучил, как производятся телесные наказания во французском флоте… А пока дай бог ему и Посьету благополучного плавания… В Китае война… А у нас тихо…
Тихо, как в эту белесую ночь над рабочим поселком, над доками и лесом.
Барон и Гошкевич показались Сибирцеву откровенней, чем Мусин-Пушкин, редко вступавший в разговор.
– Он отдыхал у нас, – сказала Анастасия Николаевна. Она понимала его по-своему.
Конечно, может быть, он давно стремился вот так посидеть без забот, в гостях, в удобном кресле в гостиной. Жизнь как задачка: столько-то пишем, а столько в уме. Похоже, что он дело свое сделал и успокоился и молчит о подробностях, зная все то, о чем не докладывается родителям. Удобно не чувствовать обязанностей и качающейся палубы под ногами, без вечного рева в трубу, как им приходится…
Да, Мусин-Пушкин, видно, себе на уме, с характером, поэтому и выходил больного холерой Алексея, как ребенка, на своих руках, не поверил во всесилье медицины. Судьба, видно, проучила Алексея. Теперь места себе не найдет. Но что там, не девица ли какая, чем она его запутала – бог весть, да и не мое дело. Впрочем, известно, чем могла запутать, ведь он молод. Но это тайна тайн.
Теперь там такая же кутерьма, как и у нас; его никто не обвинит в задержке. Да и Алексей не без головы… Лишь бы был здоров. Но Лондон велик и полон продувных бестий, которые охотятся за кем попало, только сунь им палец в рот. Впрочем, у англичан правила строгие.
Могла вскружить голову какая-то барышнешка, француженка или лондонская леди, сострадательное создание, вроде наших госпитальных аристократок.
Мусин-Пушкин, между прочим, сказал странную фразу, что Алексей Николаевич оказался умелым адвокатом. Принят в Лондоне не как военнопленный, а как дипломат, оказавшийся случайно в английской колонии во время войны и задержанный там.
Впрочем, как добавил Мусин-Пушкин, и с ним самим, и с его товарищами обошлись так же, под конец согласились не считать пленными.
Прождав полмесяца, Николай Михайлович получил телеграмму от сына, взял отпуск и выехал в Либаву.
С черного высокого борта парового транспорта по длинному трапу, ведущему как на колокольню, сходили неторопливо и как бы не веря глазам своим освобожденные пленники войны.
– Я здоров, папа…