Страница 27 из 44
— Не пора ли начинать? — осоловело пробубнил бухгалтер. — Жарко становится.
— Уже начали, — ответил Нуржан.
Зрители, сотен пять, не меньше, разместились на холмах, обступивших круглую ровную долину. И в долине этой появился одинокий всадник, древний седой старик. Он выехал на середину и замер в суровом, торжественном ожидании. Тогда из-за холмов показались всадники, много всадников, может быть, целая сотня. Полы их рубах и халатов были заткнуты в шаровары, а на головах, их толстые, на вате, тмаки, потому что они будут в схватке бить друг друга по голове камчой. Их кони шли медленным, танцующим шагом цирковых лошадей. Это стойкие и храбрые кони, чьи предки были любовно и разумно отобраны, поэтому мясо их жестко, жила туга, а сердце — как брус литого металла. Зрители встретили лихих жигитов воплями радости и нетерпения, гадая о возможном победителе.
А Нуржан не радовался. Его мучила не остывшая еще злость на жену, а также изжога от нелуженых котлов, из которых он поел бишбармаку. Он равнодушно, ввинтил в уголок губ папиросу и, поблескивая ледянисто стеклами очков, сказал:
— Футбол — это спорт, да! Бокс — тоже спорт. А камчами друг друга бить, конями друг друга топтать — какой это спорт, э? А-азья!
— Живая смерть, чего и толковать! — весело согласился бухгалтер.
А старый Байжанов разочарованно вздохнул, ибо он терял всякую надежду. Он привел на кокпары жеребца огненно-рыжей масти. Жеребец стоял под седлом и в уздечке, выложенной бирюзой, у подножья холма. Огненно-рыжий жеребец не годен ни для какой работы. Из него сделали зверя, его долго держали в темноте, и он сейчас как бешеный, он в ярости от света, от криков, от ржанья лошадей в долине. Это настоящий Тулпар. Но, взглянув, на сына, на его бледные, без загара руки, на его нежно-сметанное лицо, на его очки, старший Байжанов вздохнул: «Нет, не поскачет!..»
Всадники собрались вокруг старика, и он ведет их пестрый отряд к бывшему минарету — лестнице и площадке, прибитым к дереву. С этой трибуны в дни пролетарских праздников летят на головы жаманжольцев речи волостных вождей, а сейчас полетит на головы всадников лак — зарезанный, но еще извивающийся в последних биениях жизни козел. И тот, кто, схватив тушку, сумеет пробиться с нею, не отдав ее другому, к белой кошме судей — тот выиграл. Зрители стихают, потому что приблизился драматический момент, главная партия игры, а всадники берут камчи в зубы, освобождая руки. Всадники сдержанно-спокойны, они — сгусток охотничьего терпения. Но неспокойны их кони. Скакуны сотрясаются, как заведенные моторы, еще до скачки покрываясь горячей нетерпеливой пеной.
И вот с трибуны, раскачав, бросают зарезанного козла вниз, на сотни ждущих рук.
Всадники сбиваются в мятущийся клубок, ближайшие хватают окровавленную тушку, а задние напирают на них со всей силой бешеных коней. Зрители начинают волноваться с первых секунд игры, ибо в козлодранье начальные минуты могут быть так же остры, как заключительные, даже обостреннее. Кони, пьяные от битвы, задирая вверх морды, воют, визжат страшными, нелошадиными голосами, по-звериному рвут тело врагов, а — люди, тоже исходя воем, дерутся, душат друг друга, хлещут камчами.
Грохот кокпары ударялся в холмы и отлетал грозным воинственным эхом. Клубок тесно сцепившихся коней и людей перекатывался с одного конца долины в другой. Из пыли выплескивались взмахи камчей, да позади клубка оставались лежать упавшие с коней и сбитые соперниками всадники с переломанными ногами, руками, ребрами и пробитыми черепами.
Нуржан слушал этот шум всем телом, и в теле его тоже рождалось эхо. Дрожали мускулы на скулах, пальцы перебирали бархат халата, а глаза трепетно светились под очками, как свечи, взволнованные сквозняком.
Вот из свалки вырвался уверенный лёт одинокого жигита, и зрители заспорили, кто он, летящий к победе, умчавший от соперников славу на седле? Сидевшие вокруг Нуржана били кулаками в грудь со всего размаха — а-ах!.. гах!.. — и ждали в сладострастной тревоге чьей-нибудь победы или смерти. Лихорадка их нетерпения проникла в Нуржана и рассасывалась в его крови, как вкрадчивый хмель вина, как одурь третьяка.
А всадник, вырвавшийся из свалки, несся весь в пыли и крови к белой кошме судей, прижав лак ногой к седлу. И Жаукен ахнула, увидев на этом всаднике моряцкую тельняшку и розовые ситцевые штаны.
— Плохо воспитательную работу ведете, — строго сказала она комсомольцам. — В кокпары комсомолец участвует. Какой пример даете?
— Ой, Жаукен! Какой казах не поскачет на кокпары?
— Он же комсомолец!
— Он степняк, он жигит!
— Сначала комсомолец, потом жигит! Пора ломать эти мелкобуржуазные привычки!
Комсомольцы виновато молчали.
А когда сидевшие вокруг Нуржана люди криками назвали имя вырвавшегося из свалки жигита, великолепное, отныне легендарное имя победителя — экспедитора Кагена, Нуржана затопила темная, звериная, ревнивая злоба. Кровь кинулась в голову, застлала слух, затемнила глаза. И в глухоте, в потемках крови, размахивая руками, что-то выкрикивая, побежал он с холма вниз. Он сорвал на бегу бархатный халат, оставшись только в рубашке, подпоясанной ремешком с висевшим на нем всяком, сорвал очки и вскочил в седло. Он затянул повод, и огненно-рыжий конь словно зажегся под ним, пошел боком, мелко перебирая ногами, будто конфузясь, пока Нуржан не ожег его с пьяной беспощадностью камчой. Он не слышал, как отец закричал ему вслед:
— Ну! Заставь, сынок, всех глотать пыль!
Ветер скачки зашипел в его ушах, серо-замшевые от пыли лица всадников прыгнули в глаза, он ворвался в потную, горячую тесноту кокпары, но тотчас, немилосердно полосуя огненного жеребца камчой, вырвался из тесноты и понесся в погоню за Кагеном.
Экспедитор был умен и коварен. Он не выбрасывался далеко вперед, не тревожил преследующих, оставляя им надежду, лишь бил камчой по передним ногам опасно приближавшихся коней, срывая их бег. Правая его ляжка прижимала к седлу пыльный кусок вонючей падали — трофей победы. Студент и экспедитор почти лежали на шеях лошадей и, казалось, не скакали, а летели над землей. Нуржан нагнал соперника, потянулся к окровавленной шкуре, но Каген ловко перекинул козла на левую сторону седла, стегнув Нуржанова жеребца по коленкам камчой. Ненавидя Кагеновы руки, осмелившиеся прикоснуться к Жаукен, а сейчас отнимающие победу, Нуржан выхватил псяк и всадил его в круп Кагенова коня. Обезумев от боли, конь вскинул зад, а Каген, взмахнув руками, опрокинулся на спину и, потеряв стремена, свалился с седла. Нуржан тотчас туго затянул повод, почувствовал, как плавная сила взмыла его кверху, и обрадовался, увидев под собой, под копытами взвившегося на дыбы жеребца, потное и пыльное лицо Кагена.
Пьяный бухгалтер вскочил и заорал:
— Гляди, гляди! А ну давай, давай! Ай да молодец, Нуржан!
А старый Байжанов закричал тонко от радости и ударил бухгалтера малахитовыми четками, видя, как жеребец сына топчет, дробит копытами упавшего Кагена.
Нуржан мчался уже с лаком к холму, где сидели на белой кошме судьи, он будет теперь пить кумыс со стариками — великая честь для лучшего наездника, — а Жаукен спустилась с холма и, повязывая на ходу голову длинным шарфом, пошла не навстречу победителю, имя которого Нуржан Байжанов, а на дорогу, ведущую к полустанку.
Она уходила не спеша, ровно, спокойно, не оглядываясь, как уходит бесповоротно решивший. Но за аулом ее нагнали на телеге комсомольцы.
Нуржан Байжанов не вернулся в институт. В Жаман-Жол приехали милиционеры и увезли его в город. А на могилу комсомольца Кагена уже приходят паломники и больные, ищущие исцеления, ибо убитые в кокпары считаются святыми. Но это скоро прекратится — и кокпары и паломничество на могилу святого Кагена. В Жаман-Жоле выстроена школа и на днях туда приезжает учитель, комсомолка Жаукен.
1933 г.