Страница 5 из 29
– А хотите, я вам стихи почитаю?
В её зеленовато-карих глазах снова заплясали «солнечные зайчики»:
– Чьи стихи? Мандельштама?
– Нет, мои… – нахмурился он, уловив в её голосе иронию: точно – игла.
– Не надо, – мягко сказала она.
Стандартный способ обольщения с этой барышней не сработал, но отступать Борисов не собирался.
– Вы что же, совсем стихов не любите, Инга? – с вызовом, чтобы скрыть своё разочарование, спросил он.
– Отчего же не люблю, – снисходительно произнесла она. – Очень даже люблю. Скажем, Гейне в переводе Лермонтова: «Не пылит дорога, не дрожат кусты. Подожди немного – отдохнёшь и ты…» Возможно, и у вас стихи замечательные. Однако здесь ваш «творческий вечер» кажется мне неуместным: мы же танцуем!
Борисов оживился:
– Так давайте, Инга, найдём тихое место, где это будет уместно…
Инга снова засмеялась:
– В другой раз… Может быть.
Её смех обладал каким-то волшебным воздействием. Едва «колокольчики зазвенели», Борисов тут же растаял:
– Отлично, Инга. Я запомнил ваше обещание!
– If а lady says yes…
– Знаю, знаю: если леди говорит «да», то она говорит «нет». Но всё же оставляет надежду…
После танца он проводил Ингу к столику и, пока не вернулись её соседки, поинтересовался:
– А могу я узнать номер вашего телефона?
– Телефона у меня нет.
– Жаль… Я мог бы вам стихи по телефону прочитать… – Борисов очень хотел понравиться Инге. Он понимал, что стихи – его «безоткатное десантное орудие», без которого штурм обречён на провал:
– Обязательно прочтёте когда-нибудь! Мы ведь завтра увидимся в редакции…
Тут вернулись шумные соседки Инги.
Борисов откланялся и направился к своему столику. Его провожали женские изучающие взоры и недобрый взгляд Бурмасова.
Мильков своей горячей и сухой ладошкой сжал руку Борисова:
– Ну, вы – герой, Виктор Павлович! Да-а-а… И довольно безрассудный! Впрочем, как и положено поэту… Такого врага себе на ровном месте нажили. Могущественного! Я этого Бурмасова с лейтенантов помню… Знаете, какое у него в штабе округа прозвище? «Дятел»… Вот так-то! А прозвища в армии просто так не дают! Берегитесь теперь…
Инга вскоре незаметно ускользнула с банкета, и поговорить Борисову с ней больше не удалось. А вот с Царедворцевым разговор состоялся сразу после окончания застолья.
– Не с того начинаешь! – сердито сказал Царедворцев, когда они вышли из ОДО. – Не с того!
– О чём это вы, Николай Васильевич? – насмешливо протянул Борисов.
– Не валяй дурака! – прошипел Царедворцев. – Надо тебе было так разозлить начальника управления воспитательной работы! Я, между прочим, через него тебе должность пробивал. Охарактеризовал тебя как перспективного офицера, талантливого, понимаешь, литератора… А ты!? Не мальчик ведь уже… Далась тебе эта Рыжова!
– Какая Рыжова? – сделал невинное лицо Борисов, хотя и догадался, чья это фамилия.
– Та самая, с который ты кренделя выводил! Ишь, перья распустил, петух… из Алапаевска. – Царедворцев, похоже, разозлился не на шутку. – Я тебе, Бор, в первый и последний раз по-дружески говорю: ты это брось! Никаких шашней у себя в газете я не потерплю! У нас военное издание, а не дом терпимости!
– Но ведь журналистика – вторая древнейшая профессия… – всё ещё пытался шутить Борисов.
– В общем, я сказал, а ты меня услышал! – отрезал Царедворцев. – Чтоб к Рыжовой даже и не приближался! Уяснил?
– Так точно, товарищ полковник, уяснил, – козырнул Борисов: «Что же это такое? Как только власть людям в руки попадает, так с ними сразу что-то происходит… Как будто крыша съезжает набок!»
– Рад, что ты меня понял, – козырнул в ответ Царедворцев, сел в подъехавший редакторский уазик и уехал, не предложив Борисову подвезти.
Борисов пошёл в уже знакомую гостиницу, где оставил свои вещи, на ходу продолжая диалог с Царедворцевым: «Какой бы ты, Коля, мне друг и прямой начальник ни был, а свою личную жизнь я буду устраивать по собственному разумению».
Через год они с Ингой расписались.
На следующее утро, по пути на работу, Борисов снова остановился в арке перед надписью, появившейся вчера. Чёрные неровные буквы, начертанные неизвестным «правдолюбом», вскрывали запутанную историю чьей-то любви и предательства с грубостью штык-ножа, препарирующего банку армейской тушёнки.
Во времена молодости Борисова было не принято расписывать стены подобными откровениями. Самое большее, на что могли решиться томимые любовью соотечественники, так это ножичком вырезать на лавочке в парке сердце, пробитое стрелой, или сакраментальную фразу: «М. + В. = Л.» Американская манера расписывать стены домов и подъездов баллончиками с краской, распространившаяся в России после распада Советского Союза, поначалу очень раздражала Борисова. Он все эти «граффити» на дух не переносил, пока однажды на стене дома, стоящего напротив редакционных окон, не появился огромный портрет первого космонавта планеты с голубем, взлетающим с ладони.
Юрий Алексеевич Гагарин получился, как живой, широко улыбающийся, ясноглазый. Для Борисова, родившегося за два года до его полёта, Гагарин был кумиром с раннего детства. Равняясь на него, он решил поступать в лётное военное училище в Оренбурге, да провалил комиссию по зрению. Вот и пришлось идти в Курганское авиационное военно-политическое, где требования по медицине не такие суровые… Портрет Гагарина придал новую жизнь облупившемуся торцу старенькой «хрущобы» и немного примирил Борисова с «наскальными» рисунками. Но одно дело – художественное изображение первого космонавта и совсем другое – безобразные монстры или откровения – за гранью допустимого…
Борисов ещё раз прочитал надпись и зацепился взглядом за знаки в конце предложения, на которые вчера и не обратил внимание. Двоеточие и скобка —:) – для чего они и что означают? Он продолжал разгадывать этот ребус, когда ехал в троллейбусе в сторону центра, но ответа так и не нашёл.
Редакция журнала «Рассвет» располагалась в пяти больших комнатах с высокими и вечно подтекающими потолками на четвёртом этаже ветхого здания, построенного ещё до войны в стиле советского конструктивизма. Наверх вела широкая лестница с потёртыми перилами и крутыми, как на Голгофу, ступенями. Это сравнение Борисов придумал в ту пору, когда служил в армии и носил в «Рассвет» свои стихи в надежде опубликовать их. Был в этой метафоре особый подтекст – многие, поднимающиеся в редакцию стихотворцы, подвергались на «Голгофе» «распятию».
Несколько десятилетий отдел поэзии в журнале возглавлял неприметный человечек по имени Александр Сергеевич, который сам грешил сочинительством. Его монотонно-бесцветные стишата из номера в номер появлялись на разворотах «Рассвета», вызывая у всех, кроме автора, оторопь и недоумение. Однако сам он считал себя если не ровней «солнцу русской поэзии», то вторым после него. Но, в отличие от своего гениального тезки, восклицавшего: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое…», других поэтов этот Александр Сергеевич не любил и рубил на корню. Особенно если полагал, что они могут составить ему хоть какую-то конкуренцию. На стене рабочего кабинета этого вершителя поэтических судеб висела табличка: «Комитет вечности». Под ней стояла урна для мусора. Александр Сергеевич, назначив себя «председателем комитета», безжалостно отправлял в урну рукописи начинающих и уже состоявшихся поэтов. В числе «распятых» не единожды оказывался и Борисов, уже являясь членом Союза писателей. И хотя в других изданиях Борисова печатали охотно, здесь давали от ворот поворот.
– Пока я жив, стихов Борисова в «Рассвете» не будет! Это не поэзия, а версификаторство! В стихах не должно быть столько мыслей… Настоящие стихи – не от мира сего, они вещают о том, что словом выразить невозможно… А у Борисова всё слишком просто и понятно. Так любой написать сможет… – безапелляционно заявлял «инквизитор».
Лишь после его ухода на пенсию Борисов стал постоянным автором журнала – и как поэт, и как прозаик.