Страница 3 из 6
И вот еще смотри-ка: поляна, откуда обычно на всю округу раздавалось щелканье сотен шаров для игры в петанк, теперь пустая, только на краю – один автомобиль, за рулем – мужчина, с вечно открытыми глазами, невозмутимо не сводил взгляда с поляны, обширной площадки, посыпанной гравием, со следами, оставленными после игры, нарочно для того и остановившись на этом месте, точно так же, так говорят, некие португальцы из глубинки ездят на побережье, не имея в виду ничего другого, кроме как безвылазно оставаться в машине, созерцая перед собой океан. А может, вон тот человек и в самом деле португалец, каменщик, один из тех, у кого нынче часто волосы посыпаны цементной пылью, один из моих соседей вечерами в привокзальном баре?
Так вот слушай: шум глубоко под переулком: это не может быть канализация! – но что это? откуда? – это ручей или речка, которая тысячелетиями прокладывала себе путь через нашу, пусть не такую уж и длинную, долину, от истока вверху рядом с сегодняшним замком, от Версаля до впадения в Сену, заключенная под землю больше столетия назад. Так и шумит там в глубине скрытый наш Маривель? – Да, он самый, таково его имя, и смотри, улица поворачивает, в точности следуя изгибам Маривеля. Какой особенный шум. Так шумит вода не в унитазе, не в шланге стиральной машины и не в пожарном шланге – так может шуметь только ручей. И ты скоро увидишь его воды, он явится перед тобой при свете дня, ты умоешься его водой, напьешься из него (ну ладно, пить, впрочем, лучше не надо). – Как это? – А вот смотри, колонка, литая, чугунная, в заросшем саду. Ступай к ней и качай воду! – Да она же заржавела. – Смахни ржавчину и качай, качай. – А, вот что-то появляется, скорее ил или грязь буро-коричневая. – Да ты качай, качай, дружок, знай себе качай. – Вот, гляди!
Те дни свободного времени, как же они были скоротечны, им был отпущен ощутимый срок, и острее всего я эту их мимолетность почувствовал, когда глядел с улицы в еще пустые школьные классы. Все большие окна были вымыты, полы и столы начищены и надраены. И вот она – эта картина скоротечности и определенного срока, схожая со всеми прочими местными явлениями, которым во времени положен определенный предел, никакой неопределенности. На подоконниках и вообще повсюду громоздились и возвышались, очевидно, давно накопившиеся и лишь недавно разобранные книги, атласы и прочие «учебные материалы», из закоулка позади доски мерцал глобус, и это все, вместе с чистотой оконных стекол и благоустроенностью в светлых, спокойных, застывших в ожидании классных интерьерах так на меня подействовало, что меня прямо-таки почти потянуло за школьную парту, как будто это был не я лично, а если я, то тот, прошлый, давным-давно, каким был когда-то – неужели был на самом деле? – На самом деле?
Прекрасно, срок установлен, и для этого места, и для этого, это пока они пусты и замкнуты, но вот какое ощущение: погодите, дайте время, и здесь, и там, и там, и там предстоит скоро открытие, начнется что-то новое, неопределенное, к счастью, непонятное, но только оттуда точно повеет свежим ветром.
С незапамятных времен отель, вместе с баром «Des Voyageurs», «Путешественники», находился наискосок от вокзала, теперь же там нет ни отеля, ни бара. Третий, самый верхний, этаж перестроили под однокомнатные апартаменты, их обитатели появлялись лишь как отдаленные силуэты. Зато еще оставшиеся обитатели нижних этажей были тем зримее и заметнее, не постояльцы отеля, а те, кого жизнь ли, государство ли выбросили на обочину и поселили в задних комнатах бывшей гостиницы. Когда-то прежде, в отеле, их было большинство. Но потом приток новеньких прекратился, и среди старожилов, которым соответствующее учреждение и дальше предоставляло проживание и как-то более или менее опекало, большинство умерли в следующие два десятилетия, как правило, в одном из бывших номеров отеля, за одним из окон с выбитым стеклом, заклеенным картоном или древесными панелями, незаметно для окружающего мира – я никогда еще не видал, чтобы выносили хоть один гроб (для этого хватило бы и одного носильщика) из боковой двери (в «Путешественниках» еще оставался черный ход). На такие похороны приходили только, если вообще приходили, еще оставшиеся в живых соседи по комнате или по чулану. Случалось редко, что у покойного оставалась семья, жена, брат, ребенок, и их тогда извещали о смерти родственника. Но ни разу ни одна семья не показалась на кладбище. Как будто этой смерти давно ждали, бывшая супруга, сын, а то и мать, получив печальное известие, лишь молча поднимали брови или, если им сообщали об этом по телефону, точно так же без единого слова клали трубку.
Стайка из трех или четырех последних жильцов, вместо того чтобы прятаться в своих комнатушках, располагалась, сговорившись или нет, с утра до вечера почти при любой погоде на ступеньках перед стеклянной дверью, замкнутой цепями и еще бог знает чем, бывшего бара «Путешественники». До недавнего времени они и правда напоминали какую-то кучку, один карабкался на костылях ступенька за ступенькой, другой скалил свой единственный зуб, зато огромный третий, намеренно или потому, что не мог больше ничего другого, день за днем торчал ровно у одного из платанов, откуда птицы, большие и малые, до поздней ночи гадили; ну разумеется, у каждого из них была потребность застыть без движения на одной определенной ступеньке; им шло на пользу, когда они снова и снова ощущали у себя на голове, руках, коленях то или иное птичье дерьмо; это был триумф – угадать заранее, что вот сейчас сверху снизойдет особое благословение, и подставить лоб в нужный момент куда следует. И тем четверым, вернее, вскоре уже троим, хватало их компании. Ни один не глядел на нас, прохожих, на привокзальной площади. Всякий раз, когда я, которого со временем все больше и больше так или иначе тянуло общаться, пытался приветствовать их на щербатых ступеньках, – никакого ответа, ноль реакции. Правильно: чем меньше на тебя обращают внимания, тем безопаснее твое будущее, так мне казалось.
В течение дней после моего возвращения и правда произошло превращение. И оно не могло произойти от послепасхальной синевы и зелени, ну или не только от них. Потому что ежедневно снова шел дождь, бушевали грозы, долбил град (кидался такими комьями, что в старом отеле не осталось целых окон), а потом еще сделалось пронзительно холодно. Когда я утром по пути в булочную и на рынок, на время каникул изрядно оскудевший, шел мимо бара, мне примерещилось, галлюцинация или иллюзия, будто бы заведение открыто. И в следующую секунду я оказался в компании коренных обитателей ночлежки на одной из ступенек, как будто специально для меня кто-то держал место, где-то посередине, не на самом верху и не в самом низу. Они пригласили меня какими-то непонятными звуками – не было и нужды их понимать, – зато размашистыми жестами, и одновременно я сам по себе к ним подсел. Бутылку вина, одну на всех, мне – нет, мне не ткнули ее в нос, мне ее протянули, и вот я уже безо всяких своих обычных сомнений пил из нее. Вино, я ограничился одним глотком, пилось как положено питься вину по утрам. Но до сих пор у меня остался привкус сигаретного дыма, пахнувший мне в нос из бутылочного горлышка. Не сравнить с мадлен[4] из «В поисках утраченного времени» мсье Марселя Пруста, и все же нечто такое, что длится и длится, и я этому был рад и по сей день рад. Была, кажется, такая песня, кто-то, кто бы это был, пел: «Life is very strange, and there is no time»[5]? – Нет, не так: «Life is very short»[6] – это пел Джон Леннон. Но здесь правильнее было бы strange[7].
Я проторчал довольно долго с этой компашкой или отрядом ландскнехтов на ступеньках запертого бара, как будто бы бар был открыт и мне в нем снова наливали, при этом ни один их трех не вовлек меня в их круг – потому что это был именно кружок. В тот день кроме меня с ними был еще кое-кто, женщина. Я знал ее, она работала в местной службе социальной помощи или что-то в этом роде и время от времени наведывалась в эти руины проверить, все ли тут путем.
4
Мадлен – сорт печенья или пирожного.
5
Жизнь очень странная, а времени не существует (англ.).
6
Жизнь очень коротка (англ.).
7
Странный (англ.).