Страница 20 из 23
У Сеньки горела голова, холодели руки, он хотел уйти, но патриарх не кончил наказа ему. Встав с кресла на орлец, спросил Сеньку, поднимая гордо голову:
– Веришь ли мне, что я, великий государь и патриарх, всемогущ?
– Верю, владыко…
– Десница моя выше и крепче царевой, ибо за меня бояре, стрельцы и иные служилые люди и попы… Ежели укажу кого сыскать, то сыщут, хотя бы тот, кого ищут, в землю закопался…
Сенька умел сказать невпопад, за что в детстве был много бит матерью Секлетеей… теперь, будто и не слыша патриарха, проговорил:
– Блуд мой – незаменимой грех! Только с кого искать похул дому твоему, великий патриарх, когда под домом ежедень пытка, а иное и казнь?
Патриарх застучал посохом в пол, гневно сказал:
– Для супостатов моих и великого государя иной храмины искать не надобно, ибо суд царев в палате идет! Тебе же в назидание еще скажу: ежедень ты у часов Спасских зришь вверху и округ болванов, стройно уделанных, с удами и очами яко люди, наряжены те болваны в платье: мужие – в кафтаны скарлатны, женстии – в кики, распашницы и саяны[81]… Они будто живы, ноне говорят… Наряжены сии болваны в платье на тот древний обычай, «что болвану не подобает, как и человеку, срамной наготою прельщать…» Поясню притчу: ежели ты, холоп, хоть един раз придешь еще к той боярыне ради блуда и сыщется про то допряма, то знай, что я тебя уподоблю единому из идолов той Фроловской башни. Палач оставит тебе все уды целостными, кроме единого, потребного чадородию… Подойди – благословлю! Уйдешь, буду молиться на путь…
Сенька благословился и вышел.
Боярин Никита Зюзин сидел один, ел баранину, пряженную с чесноком, запивая тройной водкой, настоянной с кардамоном.
Боярину прислуживал юркий дворецкий, человек средних лет, с жидкой русой бородкой, с красным носом, плоско нависшим над верхней губой.
– Ты, холоп! Я чай, повар Уварко хмелен нынче?
– Есть грех, боярин! Мало-таки хмелен, только в та поры не сподручнее, бойчее…
– Гм, бойчее? Ты гляди за ним, чтоб телятины в пряженину не сунул.
– Спаси, Господь! Что ты такое молвишь, боярин? Да телятины на всех торгах с собаками не сыскать… Уварко не таков, чтоб погань совать господину в зубы.
Боярин выпил большую серебряную стопу водки, крякнул, подул на ломоть хлеба, сунул в рот кусок баранины, прожевав, заговорил:
– Потому пихнет, что, как падаль, телятина идет за грош!
– Да и баранина копейки малой стоит. Нет, боярин, Уварко не таков!
– А что мой медведь последний? Двух псов, мохнатой черт, задавил тогда – сам того не стоит… Эх, и псы были!
– Смурой… сидит на цепи, не ел долго, нынче зачал, должно, голод не тетка.
– Добро! Пущай сидит в подклете.
– Дух от его худой идет, боярыня бранилась, в светлицу худой дух заносит!
– Боярыня! А седни что делает она?
– Почивает… все не может отоспаться с пиров святейшего, завсегда так, а нынче еще пуще сонна…
– Ты ее девкам скажи: боярин кличет. Да чтоб долго не белилась, пускай ее наскоро окрутят. Ты же поди на поварню, принеси на стол остатки яства и уходи… боярыня послужит… Годи мало! – Слуга приостановился. – С Уварком на поварне берегись бражничать, закинь! А то он черт знает чего в яства запечет.
– Спаси, Господь! Мы, боярин, бражничаем с ним на досуге…
Слуга ушел.
– Ах, Малка! Малка… – Боярин еще выпил водки, потом, пододвинув ендову с крепким медом, потянул всей утробой через край, как иные пьют квас. – Доброй мед! Инбирь в ем и еще?.. Доброй, черт возьми, мед! Эх, Малка-а! – Боярин стукнул мохнатым кулаком, дрогнул дубовый стол, на столе ендовы с медами заколыхались, серебряная стопа, подпрыгнув, упала на пол.
Слуга вернулся с кушаньем, поставил, убрал кости, одернул складки сарпатной[82] скатерти, устроив все в порядке, поклонился боярину, пошел, но, подняв с полу стопу, поставив ее на стол, еще оглядывал: нет ли-де беспорядка?
– Уходи, холоп!
Слуга исчез, как и не был.
Боярин по старой привычке никнул к столу мохнатой головой, подложив под бороду тяжелые кулаки, щурился, будто дремал. Ждал.
Боярыня пришла, легко ступая, подошла к столу в розовой распашнице из веницейской тафты. Широкие рукава распашницы с вошвами[83] червчатого бархата.
Боярыня высока ростом, статна, на ее красивой голове кика с жемчужными рясами, под кикой – волосник с заушными тяжелыми серьгами. Сегодня она не белилась, лицо и без того бледно, глаза большие, светлые, веселые.
– Здравствуй, господин мой! Звал, аж допочивать не дал…
Вместо приветствия боярин зарычал медведем, вскочил и замахнулся обоими кулаками.
– Убью, лиходельница!
Боярыня слегка пригнула голову и, будто танцуя, глядя на носки бархатных башмаков, отступила, пятясь к двери:
– Убьешь голову – руки, ноги иссохнут, боярин!
– Малка! Ты… змея…
Боярин тяжело упал обратно, дерево скамьи крякнуло, спинка скамьи, крытая зеленым ковром, трещала, боярин ворочался, вытаскивая из зепи[84] порток бархатных, синих с узорами, письмо, скрученное трубкой. Большие руки дрожали, голос хрипел и срывался – боярин, развернув цедулу, читал:
«Друже, Никита Алексеевич! Благословение тебе, боярин, мое, патриаршее, из пути в Вязьму…
Боярин, не впусте предки наши нарекли женщину по прелестям ее сосудом сатанинским и по домострою учить ее повелели, смиряя в ней разум робячий, и указали закрыть лепотные тела ее обманы в ткани шелковые или же ряднину суровую. Малка, жена твоя, книгочийка и учена от моей мудрости, но женстяя хитрость не ровна мудрости мужей, законами правды согбенных… инако сказуем – выше всех мудростей и благ ценнейших, жена, от Евы праматери изшедшая, любует блуд! Да ведомо будет тебе, боярин Никита, что содеялось той ночью, когда спал ты хмельной гораздо в нашей хлебенной келье: Малка боярыня блудила с моим постельничим и ризничим[85] Семкой.
Сам я ее зрел срамно обнаженну, без рубахи! Власы блудницы, грех молыть, распущены были поверх наготы ее. Главы покров покинут был у ложа! И тебе бы, боярин, друже, помня власть свою и ее женстее дело и чтя жену яко младеня, поучить бы плеткою. Беды от того не бывает, но память малопамятному уму вложити довлеет. И так бы я содеял с ней, вздев в рубаху хамовую, мокрую, и посек бы без людей в спальне ее. Скрозь мокрое тканье ран, а паче рубцов на теле не бывает, то ведано мной, не единожды было пытуемо… Всяко лишь силу свою умерь, себя не возожжи и на плеть налегай не шибко! Никон».
Бледное лицо боярыни порозовело, она сказала негромко, шагнув к столу:
– Он меня указует плетью бить? Он, кой меня увел от честна мужа, кто первый обнажил мою наготу от волос до пят, щадил лишь кику на голове, а обнаженны груди и брюхо мазал маслом, крестил и… клал на свое ложе… да, все…
– Малка! Умолчи, умолчи же! – Боярин приник над столом, скрыл глаза.
– А, нет! Если разожгли – вот… Брата Григория Зюзина сняли с воеводства, били кнутом по государеву указу… да разве быть Григорию силой в брата Никиту?.. Кто помогал Григорию сильно брать казну государеву, напойную, грабежом у голов кабацких и целовальников? А пошто Никиту не били? А пошто Никита покрыт и кем покрыт? И за што покрыт?
– Умолчи, змея!
– Святейший, он второй государь! А дары? Соляные варницы, поташные, будные обжиги… боярин Никита знает, за что ему те дары?..
Боярин поднял голову, кулаками стукнул в стол и крикнул:
– Замолчи! Уйди от меня! Бить тебя не буду, но ежели прилучится захватить в твоем терему какого-либо шиша, то обоих вас свяжу и кину на яство медведю живых, как царь Иван Васильевич досель наряжал.
Боярыня ушла. Зюзин принялся пить меды хмельные, мешая с водкой, ворчал под нос:
81
Саян – сарафан особого покроя.
82
Сарпатная, т. е. серпянка полосатая или клинчатая.
83
Вошвы – вшитые цветные лоскуты.
84
Зепь – карман.
85
…с моим постельничим и ризничим… – Постельничий – прислужник в спальне, ризничий – в ризнице, т. е. в комнате, где хранились церковные облачения и утварь.