Страница 26 из 31
– Какие же они тебе зверята? Пошто ты к ним так-то?
– А что? Иль ты думаешь, они со мной будут – как с собакой, а я терпеть буду? Сюсюкаться как ты?
– Дак поговорить бы надо, растолковать им что почём. Я поговорю… Сейчас же поговорю.
Олег наполнил второй стакан. Варя оторопела:
– Ну что ж ты так, без закуси? Есть же всё, – она опять встала, ссутулившись, сморщив лоб, пошла к печи, на ходу украдкой вытирая слёзы.
– Сядь.
Варя остановилась на полпути, вернулась к столу и покорно села, сложив руки на переднике и опустив глаза в облупленные доски пола.
Олег опрокинул стакан в рот, снова занюхал рукавом и заговорил. Его голос в этот раз зазвучал хрипло, глухо, будто издалека:
– Ты знаешь, я, когда рос… всё своё беспризорное детство о бате мечтал… Если бы у меня тогда, в голодном Ленинграде, на его мокрых улицах… В тех подвалах… Видела бы ты те каменные подвалы – грязные, тёмные. Видела б ты те товарняки – холодные, промозглые. Если бы у меня тогда появился бы отец… хоть какой, хоть бандит… но свой, который бы смотрел за мной, поделился бы своей горбушкой ржаной… Да хоть один раз за всю жизнь – всё бы отдал за это! Прямо сейчас! Встал бы и поехал бы к нему. И без разницы, какой он – из тюрьмы ли, в тюрьме ли… Если бы тогда, когда я мальцом в колониях сидел за эту сворованную горбушку, хоть бы одна живая душа сказала: родной ты мой… Да я бы… Сколько бы лет мне ни было, хоть семь, хоть пятнадцать, хоть тридцать.
Варя слушала его молча, на глазах у нее застыли слезы.
– Только вот не было в моей жизни такого человека, – продолжал Олег. – Голод, холод, крысы и вши – вот моё детство. И ты знаешь, ничего, я привык выживать, воровать, шариться в помойках вместе с крысами, рубиться до последнего в колониях за ковш гнилой баланды, голову руками закрывать от мочивших меня кирзачей в карцере, видеть… Даже не буду говорить тебе, что я видел…
А твои – цену жизни не знают, цену мамке не ведают. Ладно, не надо ничего на сегодня. Спать щас пойдём. Иди мелких уложи.
– Дак рано же…
Он встал, вытащил папиросы из нагрудного кармана рубашки, подошёл к печке, зажёг лучину, прикурил от неё и бросил с порога:
– Пойду перекурю. Когда вернусь, чтоб все в кроватях были, – и вышел в сени.
Варя расплакалась, закрыла лицо ладонями.
– Ох, чует моё сердце, сикось-накось всё пошло. Где-тось передёрнуло не в ту сторону… Господи, где ж я оплошала? Господи, прости. Прости, Господи.
Чёрные капли растёкшейся туши падали на скатёрку, превращаясь в каракатиц.
«Поторопиться надо, а не реветь, там же Галька с Тишкой играют», – она наспех вытерла лицо полотенцем и метнулась в комнаты.
Галя и Тишка сидели в горнице на полу, делали уроки.
– Робятушки, голубчики, спать надо ложиться.
– Почему? – удивлённо спросила Галя, посмотрев на часы. – Ведь только семь.
– Давайте, побыстрее, не вошкайтесь, – сказала Варя, торопливо собирая учебники с пола, взяла Тишку за руку и повела в мальчишечью, раздевая его на ходу.
– Не хочу спать, – взбунтовался Тишка. – Рано ещё.
– Тишка ты мой, Тихонечка, миленький, надо, надо, милый сегодня пораньше лечь. Завтрева сыспора не подыматься, – она уложила сына на кровать и помогла ему снять штаны.
– А когда Саша придёт?
– Саша-то? Дак Саша попозже воротится. К деду пошёл, скоро воротится. Хочешь, сахарную голову тебе принесу?
– Хочу, – Тишка тут же передумал капризничать, взял машинку в кроватку и смирно лёг, ожидая внезапно обещанный кусок сахара.
– Сейчас, милый, сейчас.
Варя вышла из мальчишечьей светёлки. В горнице стояла Нина, руки – в боки.
– Зачем спать так рано?
– От пошто ты так со мной, а? Ты же у меня старшая, девка, понимать-таки должна, – и новые слёзы стали проделывать дорожки в размазанных чёрных кругах под Вариными глазами. – Лучше бы подсобила уложить всех.
Нина ужаснулась от маминого вида, казалось, та постарела на десять лет за полдня после того, как она видела её на улице, – молодая, цветущая, сияющая, она вдруг превратилась в сутулую, уставшую женщину с растрёпанными волосами, потёкшей тушью, в вечном выцветшем, в пятнах, фартуке.
«Что я наделала… Это всё из-за меня», – подумала Нина.
На маму было невозможно смотреть. Сердце будто сжалось в комочек от боли, затаилось, отказываясь стучать.
– Я уложу всех. Иди. Только спать я буду на чердаке. Всегда теперь, – она развернулась и пошла в девичью светёлку, чувствуя, как мама крестит её вслед.
– Ложись спать, – сказала она Гале, сворачивая одеяло и простыню. – И чтоб ни звуку мне. И за Тишкой посмотри, если что.
– А ты далёко?
– На чердак.
– А Сашка?
– Не придёт.
– Почему?
– У деда он. Навсегда теперь.
– Что случилось?
– Просто ложись. Все вопросы – завтра, – Нина открыла окно и выпрыгнула во двор.
– Как ты на чердак-то залезешь? – Галя высунулась вслед за ней.
– Как-как, жопой об косяк. По приставной лестнице, как ещё. Дай-ко лучше бельё моё.
Галя подала сестре свёрнутое рулон постельное бельё, Нина подхватила:
– Если что не так – позовёшь меня. Помнишь, где вторая лестница на чердак? Окно будет открыто.
– Я боюсь по приставной лестнице.
Старшая сестра посмотрела на младшую в упор. Глаза Нины отражали северное небо: серое, холодное, колючее. И сейчас зрачки её сузились, превратились в тонкие острые жала, прожигая насквозь и угадывая все Галины трусливые мысли. Та не выдержала, отвела взгляд.
– Позовёшь, короче, – сказала Нина и ушла.
10
На часах, в большой комнате, пробило полночь. Сашке не спалось. У деда на полатях было душно. Он в очередной раз повернулся на другой бок и уткнулся носом в выложенные рядами дозревающие помидоры.
«Нет, так невозможно! Невозможно так жить дальше! Я же говорил ей! Зачем она? Мы сами бы протянули, я уже начал подрабатывать! Все они предатели! Сначала отец! Теперь она! Ей просто наплевать на меня! Просто наплевать… Я же сказал, сказал, тогда ещё, три месяца назад, что не останусь, если он придёт. Она всё равно его привела. Променяла меня на него. Что ж, значит, он лучше. Я – просто никто… Никто и никому не нужен, никому», – он не выдержал, спрыгнул с полатей и подошёл к окну.
Над ситцевыми занавесками, закрывающими только нижнюю половину стёкол, плыли чёрные тучи, то скрывая, то обнажая зловещую жёлтую луну. Саша раздвинул короткие шторки и открыл форточку. Ночная прохлада ворвалась в окно, ветер затеребил утлые тряпицы. Где-то вдали ухнула сова.
Сразу за забором дедовой избы, крайней в селе, за маленькой лужайкой стоял лес. Огромный, нехоженый, дремучий. Там и днём-то было страшно. С этой стороны села деревья не рубили, редко кто здесь ходил. Разве что так, по краешку. Дурная слава была у этой чащи говорили, медведь там задрал человека, да и волки зимой делали набеги именно отсюда, утаскивая в тайгу собак, если хозяева не успевали прийти на помощь.
Одни ели… Высокие, раскидистые… дикие. Особенно сейчас, ночью. Сашка невольно содрогнулся. Как бы жутко ни было смотреть на лес, одновременно эта чёрная стена завораживала, манила. Он не мог оторвать глаз.
«Да, умереть… умереть – вот выход. Тогда они узнают, кого потеряли. Она узнает. Но будет поздно. Они пожалеют, плакать будут. Смерть… Никакой обузы никому. Все будут счастливы. Мама, хахаль её. Отец», – он встал на цыпочки и, не отводя взгляда от леса, потянул носом.
«Самое время… Всё правильно в природе устроено. Выживает сильнейший… Это просто закон. Слабакам здесь нет места. Мама сказала, что самоубийство – это грех. А развод – это не грех? Водку пить, как отец, – это не грех? Бить жён, детей? И если всё грех, так без разницы же – себя ли убить или любви изменить? Или есть похлеще грехи, а есть послабже? Враньё всё это. Придумали, чтобы детей в страхе держать. А сами… Всё – лишь сплошное враньё… Ненавижу… С себя бы лучше начали. А то только и знают, что поучать. А в школе вообще говорят – Бога нет… – Саша смотрел на кромешную темноту ельника. – Бесконечная тьма – вот что есть… Ни добра, ни зла, ни судьи…»