Страница 3 из 31
Лысый, широкогрудый, в тонкой розовой, несмотря на утренний холод расстегнутой чуть ли не до пояса рубахе и такой весь удивительно квадратный мужик, что я мигом признал в нем Колю Кряжа, сразу нахмурился, сразу потянул из ящика топор.
— Где они?
Другие мужики тоже полезли за топорами, а дедушка сказал:
— Ищи ветра в поле. Банда — она банда и есть. Раз не удалось, ждать ловцов на свою голову не будет. — Дедушка усмехнулся, добавил: — Только ведь они думают, что и мы по избам попрячемся. Дорогу строить забросим.
— А вот это им — шиш! — моментально ответил Коля Кряж, подхватил с дороги ящик с инструментами, махнул мужикам: — Айда на мост! Торчать тут нечего…
Он им махнул, дедушку же спросил осторожно:
— А ты куда сейчас, Андреич? С нами? Или пока что в Тяпнево на отдышку?
Но дедушка принялся разворачивать Пчелку, ответил:
— Отдышимся, когда наработаемся.
И все мужики до единого тут дедушке и мне заулыбались, все разом заговорили:
— Вот это так! Вот это по-нашему! С тобой мы, Андреич, этот мост начали, с тобой да с твоим Санькой сегодня и завершим.
А когда шумною опять ватагою мужики двинулись по дороге вниз, то все теперь старались шагать рядом с Пчелкой, все похлопывали ее, гладили по золотистым бокам, все Пчелку хвалили:
— Ну и лошадь тебе досталась, Андреич, — любому коню конь! Смотри, дала такой рывок, а — сухонькая. Другая бы в мыле вся была, а эта — нет! И толковая она у тебя, ну прямо как даже не всякий человек. Каким манером, ты сказываешь, в атаку-то ее бросил?
И дедушка, в который уж теперь раз, снова объяснял:
— А вспомнил, что она обстрелянная, боевая, и по-фронтовому, по-конармейски крикнул: «Даешь!»
И опять все на ходу улыбались, все покачивали одобрительно головами, и лишь Коля Кряж все молчал и молчал.
Он как положил Пчелке на густую гриву корявую свою ладонищу, так все, не отнимая руки, рядом с лошадью и вышагивал.
Он шел, помалкивал, о чем-то думал.
И вот наконец обдумал, видно, все до конца, поравнялся с тарантасом, хлопнул дедушку по колену, отчаянно и весело уставился ему в глаза:
— Ты Пчелку менять собираешься, так давай меняй на моего Вороного! Хочешь, сейчас в деревню сбегаю, Вороного приведу?
А дедушка тоже этак весело глянул на Колю и ответил совершенно для Коли, для меня и для всех неожиданно:
— Ты что, Коля-Николаша? Ты что, чудак? Да откуда до тебя такая несуразица докатилась? Да разве я Пчелку сменяю на кого? Ни в жизнь, ни за что, ни за какие коврижки!
Вот так вот Пчелка у нас и осталась и возила дедушку на работу еще немало лет. И никогда я больше не слышал, чтобы дедушка зашумел на нее или хотя бы слегка рассердился. А про тот случай он тоже почти не вспоминал. Лишь только один раз, когда к нам в деревню пришло сообщение, что банду выследили ребята — уездные комсомольцы и банде настал конец, он сказал:
— Так быть и должно. Наша власть молодая, да ничуть не пугливая.
ПРИВЕТ ТЕБЕ, МИТЯ КУКИН!
тарая бревенчатая школа темнеет среди голубых мартовских снегов. На покатую, сугробную, всю в длинных сосульках кровлю падают легкие тени сосен. По вешней погоде снег с влажных веток обрушился, деревья стоят лохматые, а над ними — синь, солнышко и кучевые прохладные облака.
В этой деревенской школе интернат для детей-ленинградцев.
Ленинградцы ждут здесь конца войны вот уже второй год. К сельскому тихому житью, к глубоким снегам ребятишки давно привыкли, как давно и крепко привыкли друг к другу.
Здание школы небольшое, и жильцов тут немного. Все они — малыши в возрасте от пяти до девяти лет. И только двое — Елизаров и Кукин — чуть постарше. Единственная воспитательница и учительница ребят, маленькая решительная женщина в старомодном пенсне, Павла Юрьевна, занимается с Елизаровым и Кукиным отдельно, по программе третьего класса. Таким своим особым положением оба мальчика гордятся, держатся всегда вместе, даже кровати-раскладушки в спальне у них стоят рядом.
Но все же полного равенства в этой дружбе нет. Кукин находится у Елизарова в некотором подчинении. Правда, в подчинении добровольном. Он очень уважает Сашу Елизарова. Уважает за высокий не по годам рост, за умение произносить по утрам звонко и весело, на всю спальню, английское приветствие: «Гуд монинг!», за удивительную начитанность, за ловкость в драке, если таковая случится с деревенскими, ужасно напористыми в бою мальчишками, уважает за всегдашнюю справедливость, за нежадность и за многое, многое другое, даже за прическу «чубчик».
Прическа кареглазому говорливому Елизарову очень идет. Он храбро ее отстоял перед Павлой Юрьевной, когда всех мальчиков стригли наголо, «под нуль».
Митя Кукин отлично понимает, что всех этих замечательных качеств у него самого нет и, наверное, никогда не будет.
Митя знает, что он хотя и силен, и крепок, да слишком низкоросл. Он знает, что его круглое девчоночье лицо некрасиво залепили веснушки, что в случае чего сдачи он дать никому не может — ему для этого надо рассердиться. А сердиться Митя не умеет совсем. Нрав у него добродушный, покладистый, как у дворового щенка.
Но это все мелочи. Главная причина преклонения Кукина перед Елизаровым та, что у Саши есть отец, а у Мити отца нету.
А вот было время, когда и Саша Елизаров начал считать себя сиротой. Начал считать вот почему. Сашин отец — фронтовик, раньше на свою ленинградскую квартиру письма присылал часто, но когда Сашу перевезли в интернат, когда Сашина мама ушла на фронт, потому что была военным врачом, то письма от отца приходить перестали. Они не приходили долго, почти целый год. От мамы, из окруженного фашистами Ленинграда, весточки были тоже редкими, и Саша очень волновался, а про отца думал, что он погиб. Думал, но не верил. И Митя вместе с ним тоже не верил. Митя говорил:
— Вот погоди, Сашок, однажды утречком ты проснешься, и на тумбочке у тебя будет лежать письмо…
И так оно все и случилось. Прошлой осенью, как раз в день первого сентября, Саша проснулся, глянул, как всегда, на тумбочку, а там — письмо. Настоящее треугольное воинское письмо!
Митя письмо тоже увидел. И хотя письмо было не ему, но он обрадовался так же, как будто письмо получил сам, и побежал вместе с приятелем по всей школе, закричал:
— Ура! Сашкин папка нашелся! Сашкин папка нашелся! Он в госпитале раненый лежал.
А потом вдруг на душе у Мити сделалось ни с того ни с сего неприятно. Он затосковал, кинулся в темный чулан под чердачную лестницу, обнял там связку березовых черенков для метел и — заплакал. Заплакал от жалости к себе.
Он заплакал потому, что у него, у Мити Кукина, отец уже никогда не найдется. Отец у Мити никогда никуда не пропадал, он просто давным-давно умер, когда Митя был еще маленьким.
А вот мать и сестренки у Мити живы, но тоже куда-то исчезли. Случилось это в самые первые дни войны.
До того как началась война, жил Митя с матерью и с двумя сестренками Дашей и Машей невдалеке от Ленинграда в совхозе «Дружная горка», и когда началась эвакуация, то все они поехали в товарном, переполненном людьми поезде на Урал.
Но Митя до Урала не доехал. Доехал он только до какой-то ленинградской сортировочной станции. На этой станции поезд стоял долго: была жара, всем хотелось пить. И Митя взял пустой чайник и, никому ничего не сказав, пошел к водонапорной колонке за водой.
У колонки шумела толпа. Все лезли, кричали, толкались, Митя тоже стал пробиваться к самому крану. И когда пробился, и набрал полный чайник, и пришел на перрон, то на том месте, где стоял его поезд, увидел только пустые рельсы. Поезд ушел, увез неизвестно куда маму, увез Дашу и Машу, и Митя остался один с полуведерным чайником в руках.