Страница 1 из 31
Лев Кузьмин
КЛЮЧИК-ЗАМОЧЕК
Рассказы и маленькие повести
ПЧЁЛКА
ражданская война кончилась, но покоя в стране еще не было: то недобитые банды объявлялись там и тут, то из-за границ враг-капиталист опять грозил, и мой отец остался служить в Красной Армии.
А вот дедушка вернулся домой и стал работать в нашем тихом, глуховатом и оттого почти беспроезжем краю по устройству новых дорог и мостов.
Ну а поскольку весь этот край был лесным, сельским, то и жили мы с дедушкой невдали от уездного городка в деревне, и все у нас там было по-деревенски. Дом — прямо с окошками на небольшое поле, во дворе — куры, корова, а тут вот даже появилась и лошадь.
Лошадь в уездном исполнительном комитете дедушке выдали для служебных поездок.
Не очень молодая, но все еще легкая, складная, была она светло-золотистой масти, и звали ее именем тоже легким — Пчелка. По красоте, по стати своей она с местными Саврасками да Карюхами ясно что ни в какое сравнение не шла, но — вот беда! — имелся у Пчелки один досадный норовок.
До того как попасть в распоряжение исполкома, а потом и к нам, Пчелка тоже побывала в военном строю. Да не просто побывала, а служила, хаживала в походы; и вот теперь, когда ее списали по возрасту, времечко то, свое боевое, и должно быть лучшее, она забыть, как видно, все не могла.
Упряжную седелку, так же как, наверное, когда-то широкое кавалерийское седло, она принимала на себя спокойно и даже с удовольствием. Тесный хомут тоже позволяла на себя накинуть, но — тут поддавалась уже с фырканьем и сердитым взбрасыванием головы. А когда наконец дедушка начинал ее заводить в оглобли разъездного тарантаса, то вот здесь-то Пчелка весь норов и оказывала целиком.
На тарантас, на эту штатскую старенькую повозку, она взглядывала своими черно-яркими глазищами с полнейшим презрением и вставала в оглобли не вдоль, не так как надо, а круто поперек.
Дедушка отводил Пчелку, снова заводил, а она опять вставала поперек.
По получасу, а то и больше дедушка, бывало, с ней бьется, пока запряжет, и понятно, что он очень от этого сердился. Все чаще и чаще и с каждым разом громче, решительнее кричал дедушка по утрам на весь двор:
— Хватит! Надоело! Верну чертовку начальству, пускай меняют на другую лошадь.
И тем бы оно, наверное, и закончилось, да вот вышел вскоре случай, после которого дедушка про обмен Пчелки не то что в сердцах кричать, а даже и думать перестал.
А случай-то был вот какой.
По младости, по мальчишеству тогдашнему своему, я все просился у дедушки: «Возьми да возьми меня с собой. А то я твоей работы еще ни разу и не видел. Ты вот все говоришь да говоришь про нее, а какая она — мне не показывал!» И прямо скажу, такие мои просьбы дедушке нравились, он от них не отмахивался и в один из осенних вечеров за ужином мне и объявил наконец:
— Что ж, завтра по холодку поедем. Готовься. Ложись нынче пораньше, не проспи.
И все, кто тут был, почти все сразу: обе мои тетки — мамины младшие сестры, да и сама мама — тоже за меня обрадовались, а дедушку похвалили:
— Правильно! Прокати Саньку… Он уж вон какой! Почти школьник, и съездить с тобой вместе ему будет интересно.
Только бабушка перестала разливать по стаканам кипяток из нашего медно-рыжего и пузатого, словно буржуй с картинки, самовара. Она вздохнула с некоторым сомнением:
— Лошадь дурная, дорога не ближняя… Нет, лучше бы ты, дедко, не спешил. Вот когда Пчелку поменяешь, тогда мальчишку с собой и возьмешь.
Но тут мама, тетки и даже сам дедушка за Пчелку заступились. Они сказали, что ехать — не запрягать, что при езде Пчелка никаких таких штук почти не выкидывает, и бабушка все-таки согласилась.
Более того, когда я стал разыскивать к завтрашнему дню свои кожаные сапожки, то бабушка нашла их в углу под лавкой даже раньше меня. А когда нашла, то внимательно осмотрела, укоризненно покачала головой, нагребла сажи из печки в глиняный черепок и, плеснув туда водицы, обмакнула в эту самодельную ваксу тряпочку:
— На! Сапожки почисти… Дедушка работает с людьми и выезжать на люди в этакой загвазданной обувке нехорошо.
А наутро, когда я, умытый, причесанный, в надраенных сапожках, в теплой домотканой курточке — то есть весь-весь, как новенький пятачок, выкатился на крыльцо, то увидел Пчелку уже в оглоблях.
Правда, по ее виду и по дедушкиному виду было ясно, что они опять тут спозаранку не поладили. Дедушка сердито утыкал сено в тарантасе, бормотал свое: «Хватит! Терпенья больше нет!», а Пчелка сердито косилась на дедушку, отфыркивалась.
Но, взглянув на меня развеселого, поглядев на всю провожающую нас родню, которая, шумя и теснясь, тоже высыпала на крыльцо, дедушка уминать руками сено перестал, огладил на хмуром лице усы, бороду и улыбнулся.
Он и сам выглядел празднично. На плечах у него, разумеется, все та же, за все про все единственная, еще фронтовая шинелишка, но зато вместо солдатской шапки он надел сегодня почти новый картуз с маленькой на твердом высоком околыше жестяной лопатой и с таким же, наперекрест, крохотным топориком.
Этот картуз со строительным значком дедушка надевал лишь тогда, когда отправлялся к начальству. А теперь вот надел, как я понял, из-за меня, из-за нашей первой вдвоем рабочей поездки. И как только я об этом подумал, так мне стало еще веселей. И я почти сам, почти без дедушкиной подмоги вскарабкался в тарантас, угнездился на сене и, вспомнив, как прощается дедушка с роднею при всегдашних своих отъездах, приподнял и сам свою фуражку над головой, отвесил глубокий поклон маме, поклонился бабушке и обеим свои тетушкам.
Они все засмеялись, ответно мне закивали, и тут мы с дедушкой поехали.
Пчелка стронула тарантас на удивление охотно, бойко, и вот мы уже за нашим крыльцом, за двором, в пути.
Деревня еще вовсю спала. Желтоватое пятно раннего солнышка едва просвечивало сквозь белый туман. В тумане казалось, что это едем не мы, а мимо нас сами, будто сделанные из холодного дыма, проплывают дома, сараи, приземистые изгороди на околице деревни.
А потом мы словно бы опустились куда-то глубоко вниз, и запахло влажным ельником, и плывущие мимо нас клубы тумана стали еще непрогляднее. Только четкое чмоканье подков, да размеренное качание Пчелки в оглоблях, да шумное и длинное переливание луж под колесами тарантаса показывали, что мы тоже все-таки куда-то двигаемся.
Продолжалось это, может, час, а может, и два. Я таращился, таращился на все стороны, наконец не вытерпел:
— Где же, дедушка, работа твоя? Ничего не видать. Заехали, как в молоко.
А дедушка по-прежнему весело шевельнул вожжами и очень весело ответил:
— Молоко — что? Молоко — пустяк! Впереди еще кисель будет. Кисель-трясель, после которого мою работу и показывать не надо. Сам все почувствуешь, сам все поймешь.
И тут, действительно, под копытами Пчелки и прямо под нами началось такое вязкое хлюпанье, тарантас так заподкидывало и замотало из стороны в сторону, что я ухватился одною рукой за дедушкину шинель, другою — за плетушку тарантаса, но все равно — раз, и еще раз, и еще, и еще — чуть не вылетел прямо в самую хлябь, прямо в самую грязь.
А дедушка, знай, ухмылялся:
— Во-от… Вот она старая-то матушка-дорожка, во-от… Запоминай ее! А как трястись будет уж невтерпеж, так выедем на новую дорогу, на мою. А вернее, на артельную… Мы тут с тяпневскими мужиками такой участок отгрохали, хоть пляши!