Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 31

— Папка, а папка! А зачем ты меня все-таки в рейс-то брал в этот?

А он как бы тоже очнулся.

Он, не упуская руля, провел всею правою ладонью по совсем теперь осунутому лицу, резко мотнул головой, как бы усталость отгоняя, и сам повторил: «Зачем — в рейс?», и пожал плечами.

Пожал, кашлянул да и говорит:

— Чего теперь, Паша, о том толковать? Теперь, я думаю, ты и сам все понял… — И тут этак хитровато покосился: — Ну, разве что какая полоса опять тебя в чем-то и подведет…

Тогда я сам хитренько взглянул на отца:

— А вот и не подведет! Полоса — это когда сидишь, ничего не делаешь. А если — делать, то откуда ей, полосе-то, взяться?

— Вот и я думаю: откуда? Вроде бы неоткуда! — совсем уже легким утренним голосом подтвердил отец.

Подтвердил, даже на гудок нажал, и наш свободный теперь от груза «газончик» резво бибикнул, помчался навстречу первым городским улицам, навстречу первым, самым ранним, самым звонким трамваям еще быстрее.

ГРУСТНАЯ ЭЛИЗАБЕТ

етр Петрович Иванов был хорошим детским врачом. Сначала он работал в небольшой амбулатории, в пригородном селе, а потом его пригласили в областную больницу, в сам город.

С Петром Петровичем на новое место переехали, конечно, и его сын Вася и Васина мама.

В городе Вася опять стал ходить в школу, а Петр Петрович и тут лечил ребятишек, и лечил по-прежнему замечательно.

Маленьких пациентов на приеме у Петра Петровича было всегда полно. Он их выстукивал и выслушивал с утра до вечера, а когда приходил в поздних сумерках домой, то, случалось, и дома, не успевал он снять шляпу, не успевал протереть нахолодавшие на морозе очки, как тут же в прихожей начинал названивать телефон.

И Петр Петрович, опережая Васю и Васину маму, хватался за трубку, отвечал в нее: «Алло… Я слышу! Я сейчас!» — и снова нахлобучивал шляпу.

Но вот как-то по весне уж, в одно из воскресений, когда Петр Петрович был все же дома и вся семья Ивановых была дома, в квартире у них затренькал не телефон, а дверной электрический звонок. Петр Петрович отворил, и в прихожую прямо-таки влетел кругленький прыткий гражданин в лохматом полупальто и в барашковом картузике.

Весь красный от великой поспешности, он сначала привалился к дверному косяку, отпыхнулся, а потом сдернул картузик, быстро, но вежливо отвесил поклон маме, отвесил поклон Васе и, запрокинув круглое лицо, уставился на высоченного и сухопарого Петра Петровича:

— Доктор, я к вам! Вы самый авторитетный медик в городе!

Петр Петрович от смущения тоже весь покраснел, тоже быстро ответил:

— Не самый, не самый… Я рядовой детский врач.

Но гостя было уже не остановить. То и дело взмахивая короткими ручками, он сбивчиво и заполошно затараторил:

— Вот и славно, вот и расчудесно! А я — Чашкин… А я заведую здешним зоопарком. Но речь идет сейчас, доктор, не о наших с вами должностях-званиях, речь идет о жизни или смерти одного прекрасного существа. Крошка Элизабет вчера вечером и сегодня утром окончательно и бесповоротно отказалась от всякой еды!

Петр Петрович, конечно, сразу насторожился весь и даже, как всегда в экстренных случаях, сразу потянулся к вешалке за своим пальто и за шляпой.

— Говорите толковей, быстрей!

Говорить еще быстрей Чашкин не мог, но толковее объяснился:

— Элизабет — наша единственная во всем зоопарке лошадка-пони, и с нею творится что-то неладное. Овса, сена не ест, воды не пьет, сегодня утром отказалась даже от пареных отрубей, хотя очень их всегда любила.

— Что не ест? — замер от удивления Петр Петрович. — Кто не ест? Какая такая пони? Какие такие сено, овес, и при чем тут я, детский врач?

У него и брови поднялись торчком, и лицо вытянулось, а потом он вдруг рассмеялся, закинул пальто обратно на крючок, на вешалку:



— А я-то сначала подумал, Элизабет — это ребенок… Ну и приходит же кое-кому в голову такая вот несуразица: давать лошадям человеческие имена, да еще — заграничные.

— А она и есть заграничная! Чистейшая шотландская! Она и есть как ребенок! — взмолился Чашкин. — Все животные, когда болеют, становятся ну прямо совершеннейшими детьми! Хоть слон, хоть бегемот, хоть такая крохотуля-невеличка, как наша Элизабет… Рассказать о своей болезни она не может ничего, а глядит на вас, моргает глазами так, что вам и самим хоть впору зарыдать!

И Чашкин, действительно едва-едва не плача, принялся объяснять уже не криком, а быстрым, тревожным полушепотом, что вот именно из-за этой-то схожести его четвероногих питомцев с ребятишками ему и пришла в голову этакая невероятная, этакая, можно сказать, сумасшедшая мысль: позвать к Элизабет детского врача! А прямой специалист по лошажьим болезням — ветеринарный фельдшер — у нее уже был… Был, ничего не нашел, сказал, что у лошадки просто такой временный каприз и что скоро все это пройдет. Но он, Чашкин, фельдшеру не верит! Слишком Элизабет грустна для капризов, и если тут еще и Петр Петрович откажет, то неизвестно что и случится, то неизвестно что и делать.

— А ничего пока и не надо делать, — совсем теперь спокойно, даже безо всякой усмешки ответил Петр Петрович. — Советую день-другой обождать. Послушаться вашего, как вы сказали, прямого специалиста. А сейчас, милости прошу, к нам на горячие пирожки, на кофеек!

Но расстроенный Чашкин лишь расстроенно посмотрел на Петра Петровича, сказал: «Эх-х…» и пошел не туда, откуда у Ивановых так аппетитно потягивало горячим кофейком, а медленно и понуро шагнул к входной двери.

И тут неведомо что и стряслось бы дальше, если бы не Вася и не его мама.

Вася чуть ли не крикнул:

— Эх, папка! А сам говорил: «Кто бы где бы ни просил о подмоге, отворачиваться не честно!»

Мама тоже подхватила:

— Не честно! Пускай это не твоя обязанность, пускай это не ребенок, а лошадка, но раз мы про эту лошадку узнали, то и отказать ей в помощи нельзя никак.

— Конечно, нельзя… — сразу остановился у порога и вздохнул Чашкин.

А Вася добавил:

— Я теперь про эту лошадку буду думать каждый день.

— Я тоже, — сказала мама.

И тогда Петр Петрович нахмурился, широко на всю прихожую развел руками:

— Я-асно… Вы, получается, добряки, вы, получается, хорошие люди, а я — нет…

И он, как бы все больше и больше сердясь, глянул на маму, глянул на Васю, немножко поприветливее посмотрел на Чашкина и опять потянулся к вешалке. Он стал во второй раз снимать с крючка шляпу и пальто.

Вася мигом ринулся за своей теплой, курточкой, закричал:

— Можно, и я с вами?

Петр Петрович кивнул молча, зато воспрявший Чашкин радостно выпалил:

— Можно! И даже обязательно!

И вот перед ними распахнутая навстречу весеннему ветру городская улица. На ней шум, веселая людская толкотня. Дома, домишки, деревянные заборы золотисто-желты от солнца. На асфальтовых, еще не полностью очищенных ото льда тротуарах — журчание ручьев. На голых, но по-мартовски теплых тополях — воробьиный ор. За тополями — сверкание рельсов, радостный трезвон трамваев.

Петр Петрович с Васей сразу и пошагали было к трамвайной остановке, да Чашкин забежал вперед:

— Не туда!

Он повел их то узкими, почти пустынными переулками, то проходными полутемными дворами, где все еще синел мокрый снег и где по водосточным жестяным трубам неистово грохотали падающие с крыш сосульки.

Под этот грохот Чашкин отважно нырял из одной сумрачной арки в другую, услужливо показывал:

— Налево, доктор, теперь направо… Простите, что веду такими ходами-переходами, тут намного быстрей.