Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12



А сама-то она была кто такая? И была ли она такой, как никто другой, ни на кого не похожей, раз и навсегда? Вот попугай был как чибис. Через это – как – были они связаны. Как – было что-то важное. Важно было быть – как. Напротив как, стояло никак. Пустота. Никак было страшное. Попугай был как чибис, но никак не как голубка. А может у нее над головой с масляными волосами, поверх балдахина, была не голубка, а красно-зеленый шутовской попугай. Может в нее спиритус из него втекал. Может существовал такой спиритус, не голубиный, а попугайный. А что? Ведь умел же чибис сальву-реджину наизусть клювом выцокивать.

Как долго еще так сидеть?

Ее сняли наконец с помоста вместе с креслом и понесли на плечах. Ногу с пряжкой можно было задвинуть, но ничто в ней уже не двигалось. Нога не слушалась. Так она ее и оставила, где та была. Качало сильно из стороны в сторону, как всегда в таких случаях. Кричали виват и еще что-то. Может быть, кричали и-и-вон-ону, да она не слушала. Белила клеились по шее. Ее тошнило. Ее чуть не уронили на повороте. Пронесли через площадь, по главной улице, до госпиталя, показали смотревшим в окна больным. Потом до самых городских ворот, за которыми начиналось кладбище. На воротах изображались разные фигуры. Она вскользь посмотрела, не останавливались. Были там звериные морды. Но уже поворачивали. Обратно уже несли.

Потом в замке, у себя в комнате, она долго ждала, чтоб пришли раздевать. Но про нее, видно, забыли. Сидела в кресле у окна, смотрела, скоро ли листья начнут желтеть и падать. Скоро ли все высохнет, завянет, потом почернеет и застынет на зиму. Зимой ее на площадь не носили, не показывали. Только в соборе, но и там было холодно. Няня куда-то подевалась. Все куда-то пропали. Хотелось что-то съесть и попить. Пить особенно хотелось. Внутри живота было пусто и больно. Наступала ночь. Город зажигал огни, а у нее не зажигали. Попугай в клетке твердил – вита дульчедо эт спес ностра сальве. Потом стал чесать себе голову, как собака.

4

Палатку взгромоздили на повозку. Она была из досок и ковров. Внутри на два железных крюка подвесили постель. Ее туда уложили. Впереди Главный на лошади, с доктором, с капелланом и с другими, а всего их шестеро с охраной. Шута не взяли. Другие шестеро сзади, тоже верхом. А посередине – палатка на повозке. Внутри она покачивается, и с ней вместе три ее арапки. Эти спали на полу, на досках. Няню не взяли, а попугая Чибиса зачем-то в последний момент прихватили. Хотя его, как и няни, в списке не было. Он раскачивался в своей клетке, твердил – а те кламамус а те супирамус. То-то и оно. И собак взяли двух гончих, чтобы спали с арапками на полу. Няня, наверное, там в замке плакала, что ее забыли. А может и смеялась. Как бы она тут в палатке поместилась, толстая такая? Как бы раскачивалась.

Тут в палатке окон не было, но между двумя коврами впереди был зазор. Побольше, чем щель в карроцце. Туда лежа можно было подглядывать и там, в промежуток, видеть крупы двух к ней ближних лошадей. Крупы были серые и круглые, один на другой загнутые и с хвостом, и шевелились. Иногда один из двух хвостов задирался, и из образовавшейся дырки падала черная лепешка. Она обдавала запахом. Запах ей нравился. Хотелось лепешку потрогать. В том, во что ее одели, было тесно и жарко. Не так неудобно, как обычно, но все же очень затянуто, и чесалось. Вот бы раздели. Хотелось есть и попить. Хотелось, чтобы наконец остановились.

Наконец остановились. Ее сняли. Три арапки, две собаки и она сама вышли наружу. Только попугай внутри остался. Она едва не зажмурилась, так тут было ярко. Солнце прямо над головой. Небо не голубое, а синее. Площадь заросла травой. Тихо тут было; никого тут не было. За площадью – дом большой. Все туда направились. Не доходя до дома, арапки установили стул с дыркой и горшком под ним, усадили ее и оставили, но ей совсем не хотелось. Зато смотреть можно было повсюду. Она повертела головой. Было приятно. Вспомнила лепешки лошадей, и как им тоже было верно приятно, когда они так падали, и вдруг сделала. Ее вытирали и мыли. Горшок понесли доктору показывать.



Пошли в дом. Там стол был накрыт, видно их ждали. Ее усадили отдельно спиной, а всех остальных вместе, лицом. С ней рядом доктора. Он стал все отбирать, отрезать и пробовать. Потом пришла одна арапка, стала жевать и пожеванное класть ей в рот. Она глотала. Так пять или шесть раз. Было невкусно. Но внутри наполнялось. Потом дали пить вина, смешанного с водой. Живот потеплел и успокоился. Вот он, спиритус санктус. Потом ее опять сажали, вытирали, мыли. Потом чем-то мазали, но чем непонятно. Погрузили заново в палатку. Снова закачалось, затряслось, захрустело, задергало, запахло теплым крупом. Она заснула. Ей приснилось, что она внутри полого дерева без сердцевины, и что слышен стук топоров. Она подумала во сне, что то ли ее высвободят, то ли этими топорами зарубят. Но страшно не было.

Так они ехали и тряслись. Смотреть было не на что, только на крупы. Она то засыпала, то просыпалась. Потом все изменилось: стали ползти вверх. Одна арапка легла ей в ноги, чтобы она вниз не съехала. Подставила ей под ступни свою круглую спину. Собаки урчали во сне и дергали лапами. Она опять заснула.

Вдруг остановились, разбудили, что такое. Собаки разлаялись, вроде няни, завиляли серыми, гнутыми хвостами. Ее вынули и положили наоборот, и другую арапку опять в ноги. Понятно стало, что теперь они спускались. Не глупая ведь. И так стали ехать то все вверх, а то вдруг вниз. Потому ее и перекладывали. Потом почему-то перекладывать перестали, только две арапки улеглись, одна в ноги, другая в голову. А третья с собаками на полу. Когда голова ее была внизу, в зазор между ковров было видно, как на лошадях трусили Главный, и доктор, и капеллан, и охрана с алебардами. А когда вверху, то видно было небо, такое синее, как у них оно бывало только в соборе, на витражах. А настоящее небо у них дома было серое или на худой конец зеленое. А таким синим не бывало никогда. В небе тут были птицы. Одни летали прямо, другие зигзагами. Зигзагами летали ласточки, она их узнала, няня еще так руками разводила, когда ей показывала. Дорога и пыль от копыт и колес из серой стала розовой. Деревья тоже тут были другие, высокие и черные, как пальцы, тычущие в небо. Раньше она таких не видала.

Опять останавливались, но только чтобы спать. Спать в большой кровати в доме было приятно. У нее болели колени и в спине.

Когда только еще высаживались, их вышли толпой встречать. Но не народ. Она догадалась, что это был здешний Главный или даже Непреложный их, ей не сказали, а сказали только – Принчипе, и по кругу от него был его придворный люд. Ее же взяли под руки и подвели к нему навстречу под легким балдахином. Солнце пекло, и свет был опять очень яркий в глаза. Сильней, чем было нужно, чтобы видеть и не щуриться. Это было новостью, надо было приспособиться – чтоб на яркость отвечать неподвижностью. Принчипе их был старый, с белыми волосами, но стройный, как ее арапки, и одет в короткое – так что круп его был виден, как у лошадей. Камзол был такой развышитый, богатый. Руки в кольцах и перстнях, как у нее.

Ее повели отдельно. Раздели. Мыли. Было приятно. Она уже лежала в постели, вытянув ноги, почесываясь, как вдруг в комнату вошел зверь, остановился напротив и стал смотреть на нее своим волосатым, как будто человеческим, даже детским лицом. Она закричала, арапки проснулись. Поймали зверя. Стали смеяться. Пришел доктор, сказал, что кошка, что это она в сумерках. А она испугалась, приняла за дьявола. Очень болели ноги. Арапки ей их мяли, и потом ей хорошо спалось.

Утром одели, объяснили, что поведут к Принчипе. Было странно, что заранее сказали. Неужто за него в замуж? Он опять был в коротком: вышитом, но в другом. По камзолу его шли такие серебром цветы. Он ходил вокруг нее, разглядывал, как будто доктор. Потом отошел на расстояние, взглянул еще раз и, обратившись к Главному, произнес негромко – ита эст.