Страница 14 из 17
Вечером прислали его за платьем Григория Максимовича, но он военного мундира не взял, взял статский сюртук, панталоны, сапоги, белья смену и больше ничего. Сколько ни упрашивала, ни носков шерстяных взять не захотел, ни штанов кожаных, ни кацавейку на овчине, ни тюбетейку тафтяную, которую вы Григорию Максимовичу прислали. Рябов ее покачал на ладони, вернул мне и лыбится: “Тяжело, не унесу”. А весу в ней как в сухом птичьем гнезде. Когда Григорий Максимович ею покрывался, всегда поминал вашу с ним братскую любовь.
У него в моей старой бане была устроена мастерская, так ее всю разорили, и на огороде шарили, и в дому, а что искали и нашли, нет ли, не сказали. Меня к нему на другой день не пустили, не поглядели на мои слезы. Письмо написала – не берут. Хотела трубку и кисет передать – нельзя. Сутки его в конторе под замком продержали, а утром рано, люди видели, увезли куда-то по Верхотурскому тракту.
В чем его вина, не знаю, мне о том не говорят, говоря, что я ему не жена, чтобы мне докладывать, а если бы и жена была, тоже не сказали бы. Мол, дело казенное, секретное, не в мою версту люди о нем не известны и не спрашивают, сидят тихо.
Руки вам целую, не покиньте родного брата! Пошлите куда ни на есть прошение, что он в церковь ходит, причащается, у исповеди бывает и никакого дурна ни против кого не умышлял. Это Сигов с Платоновым не спустили ему, что обличал их неправды.
3 октября с.г. отставной штабс-капитан Григорий Мосцепанов арестован на квартире его сожительницы Натальи Бажиной. Все найденные у него бумаги отосланы в Екатеринбургский уездный суд, а пожитки взяты в контору, помещены в короб и с вложением описи опечатаны большой конторской печатью.
Копию описи прилагаю.
Складни святителей, обложены медью
Литографический портрет с подписью “Князь Александр Ипсиланти, герой Кульма”
Устав артиллерийский 1806 года, ветхий
Журнал Министерства народного просвещения за 1819 год, вып. 4.
Шпага в портупее
Мундир ношеный
Одеяло заячье, ветхое
Одеяло выбойчатое новое, подбито мехом песцовым
Шляпа шерстяная
Картуз мясного цвета
Тюбетейка зеленой тафты
Штаны кожаные
Кацавейка, овчиной подбита
Халат китайковый лазоревый, ветхий
Четыре рубахи простого полотна
Трубка
Две щетки, платяная и сапожная
Чаю две плетенки
Чернильница порцелиновая
Денег ассигнациями 36 руб., серебром 3 руб., медью 24 коп.
Наталья должна была известить тебя о моем аресте, а про дальнейшее она не знает. Ей со мной проститься не дали. На другой день поручик Перевозчиков еще затемно, чтобы народ не смущать, повез меня в Екатеринбург. С ним было четверо солдат, все с ружьями, из-за них в деревнях по тракту люди мне воды поднести боялись. Привезли и заперли в остроге с ворами и убийцами. А о том, как здесь со мной обратились, даже и писать не стану. Лучше тебе не знать, что в иных местах дворянское звание мало что значит.
Острог здешний совсем плох, кровля худая, печи развалились. Как ни топи, тепла нет. Спим в дыму, а ночами уд к мошне примерзает. В тыну пали прогнили, подперты слегами или скобами сбиты, друг за дружку держатся, не то бы упали. В одном месте под тыном есть подземный лаз, выход с нашей стороны дровами закидан. Через него на острожный двор пролезают блудные девки. Пока зима не настала, лезли нагишом. Платье снимали, сворачивали и тащили в руках, чтобы не извозить в глине, а что им от матери-природы досталось, то недорого ими ценится. Караульные сами тягают их из лаза и за малую мзду подкладывают под тех арестантов, у кого в платье водятся не одни блохи.
Переписки меня лишили, но Наталья, умница, когда передавала для меня сюртук с панталонами и сапоги, догадалась кой-что подсунуть за подклад и под стельку. Нашлось что дать одной такой вшивастенькой. Уговорился с ней, что она мое письмо на почту снесет, а то солдаты за такую службу много запрашивают, креста на них нет.
А мне скоро только и останется, что крест заложить. Он у меня серебряный, киевской работы, из Свято-Андреевской церкви, где нас с тобой крестили. У тебя такой же есть, вот погляди на него, вспомни брата Гришу и пошли сколько-то денег ему и Наталье. Отец у ней помер, у братьев зимой снега не допросишься, мать сама дочери на шею села. Деньги мои, что я из жалованья откладывал, при аресте забрали, а что я дал ей за стол и квартиру, у нее давно должны выйти. Небось на капусте бедует или за копейки в гвоздарне корячится, здоровье свое губит.
Арестантам дворянского звания бумага, перо и чернила положены, но мне не дают. Я из тех листов, что дали для ответов на вопросные пункты, два листа утаил, на дворе воронье перо подобрал, сажи по стенкам наскреб, с водичкой развел и пишу.
Огорчать тебя не хочется, но, бывает, проснусь среди ночи и понять не могу: где я? Что со мной? Почему лежу на гнилой соломе, в грязи, в холоде, тряпьем укрыт? Зашелудивел как пес, ногти не обрезаны, желудок не варит. То поносом до черной желчи продерет, то тужишься, аж кишка с кровью выпадает, а дела – чуть.
Оговорили меня в злоумышлении на некую высокую особу. На какую, бог весть, судейские не сказывают, велят самому чистосердечно во всём раскаяться, только сдается мне, что им об этом человеке известно не больше моего. Имени не называют, но требуют признать, будто я хотел ехать к нему с намерением извести его ядом, который варил у себя в мастерской.
Откуда пошла эта ересь, гадать не надо. В беседе с майором Чихачевым я выразил готовность быть доставленным в Петербург, к графу Аракчееву, а Сигов с Платоновым мои слова перетолковали, развели своей ядовитой слюной и из себя выблевали. Им, стало быть, известно о моем желании видеть Аракчеева, так что он, полагаю, и есть эта неведомая персона.
Управители наши в одном не солгали: мастерская у меня вправду была, я ее у Натальи в старой бане устроил. У нее в огороде две бани: одна новая, в ней моются, другая старая, жар не держит, по крышу крапивой и лопухами заросла. Я там завел котел с трубой – нафту передваивать на масло для неугасимых лампад. Мне ее с рыбным караваном в бочках привезли с Печоры. На Печоре есть места, где она из земли выходит. Химии я на Охтенском пороховом заводе обучился, всё остальное – ложь, но начнешь отрекаться, язык немеет опровергать напраслину. Скажи тебе, что у соседа рубль занял и не отдал, мильон доводов сыщешь в свое оправдание, а возведут на тебя, что хотел с него кожу содрать, ремней нашить и торговать ими на Макарьевской ярмарке, так не найдешь, что и ответить. Хотя правды здесь только то, что у тебя ножик есть.
Вдобавок пишут мне богохуление. Оно в том состоит, что, когда при аресте солдаты вытащили меня из дому и в одном халате волокли по улице, я от них вырывался и кричал: “Пилаты! Куда вы меня?”
Кричал, да.
В моих обстоятельствах лучше юродом быть, чем бараном, но судейские пытают меня, кем я себя мню, если казенных людей уподобил Понтию Пилату. Так можно и под христовство подвести.
Еще обвиняют, будто я богохульными словами ругаюсь. Зачитали бумагу от Сигова, что я при нем эти слова говорил.
“Какие?” – спрашиваю.
Следователь отвечает: “Я их вслух произнести не могу, но они у нас тут записаны”.
Показал большой лист, подшит к делу. Сверху листок поменьше, покрывает написанное, чтобы ему не быть на виду. Верхний листок одним краем приклеен к нижнему, отогнешь его, и видны эти слова, они тебе известны – ербондер те пуп и прочее.
“Это, – объясняю, – не про Богородицыно подпупие, как вы, видать, подумали. Эти слова совершенно ничего не значат, таких ни в одном языке нет. Я их сочинил по образцу срамных речений, чтобы когда в гневе захочу облегчить душу, матерно не лаяться”.