Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 137

Анка стояла у окна и смотрела, как по улице маршировал военный оркестр, а следом за музыкантами в щегольских костюмах шли молодые ребята в мундирах, которые были еще не пригнаны по фигурам, и Анка ощутила раздражение из-за того, что рукава у них длинные и закрывали пальцы, а брюки висели мешками или, наоборот, грозились вот-вот лопнуть, и солдаты смеялись, глядя друг на друга, и поэтому шли не в ногу, и офицеры, шагавшие рядом со строем, покрикивали на них.

Но вдруг Анка увидела всю эту колонну как единое, зеленое, безликое, нескладное б о л ь ш о е, ведомое м а л ы м, сине-красным, барабанно-золотым, бездумно веселым, и побежала в сени, влезла по шаткой лестнице, которая пахла олифой, на чердак, где было душно и висела прошлогодняя паутина, взяла краски, листок картона и кисти, и спустилась вниз, и, устроившись возле окна, стала рисовать этих солдат и оркестрантов, которые шли по улице колонна за колонной; черная краска сейчас была ей нужнее всех остальных, потому что день был солнечный, и резки были тени, и в сочетании с густым и смелым черным особенно веселы были лица солдат, и Анка передавала их улыбки и удаль через резкий взмах рук и высверки солнца на больших медных бляхах ремней.

Но потом девочка заметила старуху, которая сошла с тротуара и передала одному из солдат треугольный узелок; лицо ее было в слезах, и Анке вдруг захотелось нарисовать лицо этой старухи, которая плакала, когда все смеялись, и она нарисовала ее на первом плане: громадные глаза в сетке коричневых глубоких морщин и черный платок, накинутый на седую голову. И вдруг вся картина стала иной, и Анка даже не могла понять какой, но только теперь она была совсем не такой, как бы ее хотелось написать девочке, потому что в самом начале ей понравились лишь солнце и тень на лицах и на фигурах, бугристое движение человеческой массы, соответствовавшее такту барабанной дроби, а сейчас ей стало вдруг неинтересно рисовать дальше. И она отложила картон и снова села за вышивание: петушки и курочки вдоль по строчке скатерти. Но потом испугалась, что мать увидит картину, и отнесла ее на чердак, и там посмотрела на нее перед тем, как поставить к стене, и на нее глянули бездонные глаза старухи, и ей стало страшно, и она поскорее спустилась вниз. Музыки уже не было: солдаты прошли, праздник света и тени кончился.

Дед Александр съел лепешку и ощутил в животе теплую тяжесть. Ему стало радостно, и он запел песню, и все в кафе притихли, потому что пел он странные слова:

Солнце бело в черных тучах, тихо кругом, тихо,

И грозы еще не слышно, а она весною,

А весною птицы в небе, гнезды на деревьях,

А деревья как уголья, ветки будто руки,

Словно плачут и томятся, словно крик неслышный...

А весною ночь беззвездна,

Холодны туманы,

А весною нет травы, только еще будет.

Голос у деда Александра был сиплый, простуженный, потому что ночевал старик на дорогах, в стогах - редко кто пускал сироту в дом: несчастный, он только несчастье и носит с собою.

А весною уже осень, и зима весною,

Как начало - так конец, и дитя стареет,

Только небо не стареет, только звезды в небе,

Только люди помирают и уходят в землю.

Хозяин поставил перед дедом Александром кувшин с вином и еще один крух*, не целый, правда, а лишь половину, но крух был пышный, мягкий, и старик, продолжая петь, сунул хлеб в котомку.

_______________





* Хлеб (хорват.).

Потому на свете горы, потому равнины,

Что лежат под ними люди с разною душою.

Кто был добрым - тот стал полем,

Кто был злым - оврагом,

Кого умного убили - тот остался в скалах.

Все забыли, всех забыли, помнят то, что помнят,

А ручьи в горах текут, плачут на порогах,

А ручьи в горах текут и по детям, плачут,

А как в речках разойдутся,

Тиной их покроет...

Дед Александр налил вина в стакан, выпил его медленно, закрыл глаза, вытер осторожно рот ладонью и тихонько засмеялся.

- А дальше-то что? - спросили люди.

- А не видится мне дальше, - ответил дед Александр. - Как зеленой тиной затянуло, так и сгинуло все, словно бы стихло. Я ведь слова пою, когда они видные мне, иначе не умею.

"Что же это такое? - удивился Август Цесарец, не очнувшись еще. Неужели море? Почему так солоно во рту? Неужели это я плачу?"

Он открыл глаза и какое-то мгновенье продолжал видеть Адриатику, сине-бирюзовую; когда поднимаешься из порта к Старому Муртеру, на гору, тогда видишь море окрест себя, и оно кажется литым. Только когда подойдешь к нему близко, начинаешь понимать, что оно живое, и цвета его вблизи меняются неожиданно, особенно в конце мая, когда ночью задувает бора, а днем тянет жаром из Африки и море темнеет, потому что сине-бордовые ежи облепляют камни под водой, а к вечеру делается прозрачно-голубым, будто глаза Качалова, когда во МХАТе на утреннем спектакле он читает от автора в "Воскресении".

Цесарцу не понравилось, как он подумал о глазах Качалова, "Если б это было в верстке, - решил он, - я бы вычеркнул. Море действительно делается прозрачным, но это знаю один только я, потому что я разглядывал его, склонившись к нему, и ощущал запах йода, и мне чудилось, будто я на приеме у самого доброго лекаря, а у лекаря могут быть прозрачные глаза, но нельзя ведь сравнивать море, которое привиделось мне таким, с глазами Качалова; у него глаза особые, других таких нет в мире. У него глаза шаловливого Христа, который запросто пришел в пирожковую на Никитской, где мы всегда ужинали с Марией, или в мою любимую сауну на Илице, и разделся, и предложил мне потереть спину жесткой мочалкой, или встретился в Толедо ночью после боя, сел поближе, и налил терпкого тинто в наши стаканы, и сказал подмигнув: "Что, сын мой, грустно тебе? А мне каково?"

Цесарец зажмурился, и Адриатика исчезла, исчезло в прекрасное лицо Божены Детитовой, которая склонилась над ним и, касаясь волосами его лба, улыбалась и шептала, что Мария не должна сердиться на нее, потому что "я ушла и никогда не смогу помешать ей, и я не умею так лечить боль, как умеет она", ведь "я просто пришла к тебе на секунду в самый трудный твой день, как мы и договаривались при расставании - позвать друг друга в самый трудный день".