Страница 8 из 18
* Эту историю я хорошо помню, и Геньку, висящего над пропастью… Ребенок с нулевым порогом страха. Глаз да глаз за ним. Он нам отравлял все прогулки. Видимо, Таня пыталась найти переход к тираде о паузе, но ничего не вышло, и профессор не понял, и читатель вряд ли поймет.
– Распатронил для вас, прошу не уклоняться, – профессор пододвигает к Лизе блюдце с раскромсанным фруктом. От одного вида мутит.
– Я вас перебила. Вы говорили о Достоевском.
Взгляд профессора упирается в Лизин профиль. Слова застывают в гортани. Когда она смотрит на него… Глаза, обычно сияющие (особый блеск глаз он отметил еще в первую встречу или во вторую, не суть дела, но отметил сразу) потускнели. Что она таит? Он оторвался от жизни и уже не способен понять новое поколение таких вот начитанных умных женщин, невероятно, невероятно обаятельных. Какие она ставит спектакли, какие сейчас вообще ставятся спектакли, сколько у нее детей в самом деле и что это за муж, который смог довести такую женщину до состояния крайнего отчаяния. Видимо, еще тот прохиндей!
– Достоевский – Колумб материков человеческого зла.
…И тонкая, плавная, гибкая линия шеи. От затылка до основания головы волосы выстрижены лесенкой, а оттуда волной набегают на лоб, нависают над глазами густой курчавой пеной, так что ни черта не разобрать, какой там лоб. *
* Повторяю для тугоухих: большой!
– Да, так вот, на заре века он предвещал, что все эти крысы из подполья вылезут из своих нор и станут править человечеством.
– А вас не удивляет, что этот, как вы считаете, психически больной автор, эпилептик, от лица тогдашней России подписал сегодняшней смертный приговор?
– Почему вы все время апеллируете ко мне как к логической инстанции? Между прочим, вы совершенно идиотически произвели меня в трезвого рационалиста, совершенно вопреки действительности.
Лиза курит. Не следовало бы, но кто он ей, чтоб запрещать. Профессор придвигается к ней вместе со стулом: какая гладкая щека, над верхней, капризно вывернутой губой – розовая родинка. Он все ближе, ближе…
– Манкируете? – профессор пододвигает к Лизе блюдце с ярко-желтым фруктом. Опять эти цвета…
– Чем, интересно? – вопрос из дешевой мелодрамы.
– Грейпфрутом. – Профессор поддевает пальцем маленький кусочек, рука застывает у рта. – Мелочен папаша был невероятно. Есть письмо. Запрашивает жену – любимую! – о серебряных чайных ложках: то ли их шесть, считая одну поломанную, то ли шесть без нее? И это – владелец пятисот душ! А сверхаккуратность, мелочность, занудство, заглядывание дочкам под диваны, не прячется ли там любовник! Папаша – стопроцентный бидистиллированный эпилептоид.
Сок стекает с пальцев. Стол то теряет, то обретает очертания.
– А как бы вы отнеслись к потомкам, которые стали бы рыться в вашей генеалогии?
– Если это послужит науке, готов запродаться с потрохами. С вашего позволения, справка для невежд: большинство эпилептиков, припадочных, травматических или генетических – вовсе не эпилептоиды. Будет время, суньте свой носик в мою главу об эпилепсии. А теперь вам следует лечь, а вашему покорному слуге – умолкнуть.
– Мне пора.
– Я замучил вас Достоевским!
– Нет, просто меня ждут… дома.
– Телефон к вашим услугам. Кстати, простите маразм, кто ваш муж?
– Врач. Гинеколог.
– Акушер?
– Да.
– Вот как… А я, знаете, отдал бы все кудри со своей лысой головы, – профессор заводит отсутствующие волосы ото лба к затылку, – чтобы у меня был сын или дочь, словом, кто-нибудь из мелких. В подходящем для отцовства возрасте было не до того.
Лизу знобит. Неужели воспаление, и этот Фред – портач? Для того и говорил о кровопотере, перестраховывался. Хотя платила она не ему, а анестезиологу. Но у них касса общая.
«Телефон к вашим услугам». Воспользуемся. Лиза достает календарный листок из кармана пальто, набирает номер.
– Я, наверное, поздно?
– Поздно, но говори громче.
– Не могу.
– Говори, как можешь, в конце концов.
– Я просто хотела тебя поблагодарить…
– С этим можно было бы повременить и до завтра.
– Ты разрешил позвонить, если нужно.
– Стало быть – нужно?
– Да нет. Пожалуй, не нужно.
Ту-ту-ту-ту…
Эх, выждать бы паузу, а затем сказать: «Фред, мне плохо, выручай». Пауза – это поворотное мгновение, перестраивающее зрителя и актера. Плохо сыграла.
Профессор укладывает Лизу в постель. «Чевенгур».* Там все равно было к кому прижаться, чьи губы, чей живот, лишь бы не околеть от счастья. Значит, заживем вместе, а?! Соединим генетику, этику и эстетику в нерасторжимое целое – явим пример миру.
* «Чевенгур» не в кассу. Кто там около кого греется? Мерзнут в одиночку. «К вечеру Саша лег на печку и не мог согреться – всю его теплоту из него выдули дорожные ветры». Главное в «Чевенгуре» – прислониться. «С ним, наверно, ничего не надо, к нему нужно лишь прислониться, и так же будет хорошо». Про околеть от счастья – супер! Лучше бы я не брала «Чевенгур» в руки. Читаю и не могу оторваться. И все кажется дребеденью, и Танин роман, и Гессе, и Фолкнер. Ну где им написать такое: «…мертвые невзрачны; хотя Захар Павлович знал одного человека, рыбака с озера Мутево, который многих расспрашивал о смерти и тосковал от своего любопытства; этот рыбак больше всего любил рыбу, не как пищу, а как особое существо, наверное, знающее тайну смерти. Он показывал глаза мертвых рыб Захару Павловичу и говорил: „Гляди – премудрость. Рыба между жизнью и смертью стоит, оттого она и немая и глядит без выражения; телок ведь и тот думает, а рыба нет – она все уже знает“. Созерцая озеро годами, рыбак думал все об одном и том же – об интересе смерти». Таня, прости! Теперь я понимаю, как трудно было тебе удерживаться от цитат. Тут и я еще без спросу влезла… Помнишь, мы с тобой читали «Чевенгур» под одеялом. С фонариком. Чтоб соседки не застукали нас с «Посевом» в руках. Вражеское издание. Стукни они на нас, посев дал бы нежелательные всходы. И все-таки какой это был драйв – прятаться от всех и читать запрещенную литературу!
Легкое дыхание тяжелеет. Профессора обуревают неупорядоченные чувства, и, чтобы не дать им воли, он пересаживается на стул.
Человек по природе – тиран и садист. Допустим. А раз так, необходим внешний карающий закон, высший, бесспорный авторитет. Отсюда – «Легенда о Великом инквизиторе», которого, прощаясь, целует в губы Христос…
Профессор на цыпочках подкрадывается к спящей Лизе, склоняется над ней, касается губами ее потного лба. Осмелев, он целует ее в пунцовую щеку и, пристыженный, возвращается на место. Эстетика соблазняет этику, толкает на безобразный с точки зрения морали поступок.
Писатель, конечно, волен изображать любые страсти-мордасти… Но кому Достоевский протягивал «Легенду»? Победоносцеву! Фамилия чудом выскочила сама. Победоносцеву! С торжественным заявлением: «Я написал вещь посильнее „Фауста“». Вот откуда слова корифея всех времен и народов, обращенные к отцу соцреализма. Попался как муха на липучку. Отравили бомбошками.
Достоевский и Солженицын – представители литературы зэка. Гении с лагерной философией, отсюда крайнее сгущение и политический максимализм. А вот с образом генерала Самсонова Солженицын справился на четыре с минусом. Самсонов тоже гений, между прочим. Сколько гениев породило человечество, а мир – тонет в дерьме… Мысли опять возвращаются к проклятой гениальности, механизмы которой он выявил, раскрыл, но для чего, для кого?!
Море ледяное, обжигающе холодное, волны захлестывают ее с головой. Расталкивая ногами водоросли, она что есть духу несется к берегу. Там ее ждет мужчина – муж чинный, да чужой – с белым полотенцем в руках. Звонит колокол. Откуда он взялся на разрушенной колокольне? Но он звонит и звонит…