Страница 9 из 21
– Да. Прекрасно. А вы будете, как я и сказал, изучать трагедии Шекспира. Как вы думаете, что же все-таки будет присутствовать в программе нашего курса?
Словно в ответ на его вопрос я чихнул, и в воздухе повисла короткая пауза, после чего мы вновь продолжили обсуждать тему.
– Структура. – Ричард.
– Тема. – Александр.
– Воображение. – Рен.
– Конфликт внутренний и внешний. – Мередит.
– Судьба и свободная воля. – Я.
– Мораль. – Филиппа.
– Трагический герой. – Джеймс.
– Трагический злодей. – Ричард.
Фредерик вскинул руки, чтобы остановить нас.
– Хорошо, – сказал он. – Продолжим. Мы, конечно, коснемся каждого из вышеупомянутых произведений, включая «Троила и Крессиду», но, естественно, начнем с «Юлия Цезаря». Вопрос: почему «Цезаря» не рассматривают как историческую пьесу?
И снова первым ответил Джеймс:
– Потому что исторические пьесы относятся к истории Англии.
– Именно, – согласился Фредерик и принялся расхаживать туда-сюда.
Я шмыгнул носом, помешал чай ложечкой и откинулся на спинку стула, внимательно слушая.
– Стоит отметить, что большинство трагедий включают в себя некоторый элемент истории. То, что мы называем «историческими» пьесами, как и сказал Джеймс, в основном связаны с Англией и названы по именам английских монархов. Но почему еще? Что делает «Цезаря» подлинной трагедией?
Мои одногруппники обменялись вопросительными взглядами, придержав язык за зубами из нежелания первыми высказать гипотезу и ошибиться.
– Ну, – рискнул я, когда никто не отозвался, – к финалу почти все основные персонажи мертвы, но Рим еще не пал. – Я замолчал, мучительно пытаясь оформить мысль. – Я думаю, это больше о людях и меньше о политике. Конечно, и о политике тоже, но если сравнить пьесу хотя бы с «Генрихом Шестым», где герои просто сражаются за трон, то «Цезарь»… там раскрываются личности. Это трагедия о характерах и о том, что люди из себя представляли, а не только о том, кто стоит у власти. – Я пожал плечами и тупо уставился на Фредерика, не вполне уверенный, что мне удалось обосновать свою позицию.
– Да, я думаю, Оливер нащупал суть, – ответил он и лукаво улыбнулся. – Разрешите мне добавить кое-что еще. Что важнее: убийство Цезаря или убийство его ближайших друзей?
Это был не тот вопрос, на который требовался ответ, так что мы промолчали. Фредерик посмотрел на меня, и я с гордостью осознал, что подобное «отцовское» внимание обычно приберегалось для Джеймса. Я бросил взгляд на друга, ища в его глазах проблески зависти. Он легко, но ободряюще улыбнулся мне.
– Вот в чем состоит смысл трагедии, – сказал Фредерик.
Сцепив руки за спиной, он оглядел нас, и полуденное солнце засверкало на линзах его очков.
– Начнем? – Он повернулся к доске, взял с полки кусок мела и принялся писать. – Акт первый, сцена первая. Улица. Мы начинаем с трибунов и простолюдинов. Как думаете, что здесь такого важного? Сапожник соревнуется в остроумии с Флавием и Маруллом и, без сомнения, таким образом представляет нам героя-тирана…
Кто-то принялся копаться в сумке, чтобы найти блокнот и ручку, и, по мере того как Фредерик продолжал, мы записывали почти каждое слово преподавателя. Солнце согревало мне спину, а в лицо поднимался горьковато-сладкий запах черного чая. Я украдкой поглядывал на одногруппников, пока они писали, слушали и время от времени задавали вопросы, поражаясь тому, как мне повезло оказаться среди них. Я был своего рода нарушителем, всегда застенчиво наблюдавшим за остальными в надежде, что часть их потенциала передастся и мне.
Сцена 7
Собрание традиционно проводилось второго сентября, в день рождения Леопольда Деллехера, в музыкальном зале. Отвратительно богатый чикагский бизнесмен, будущий основатель училища, переехал на север примерно в восьмидесятых годах девятнадцатого века и построил огромный дом, свободно скопировав стиль знаменитого Бликлинг-холла в Великобритании. Особняк был превращен в учебное заведение лишь четверть века спустя, когда содержать его оказалось слишком обременительно для усыхающей семьи Деллехеров. Если б старый Леопольд каким-то чудом избежал смерти – этой неотвратимости судьбы, – ему исполнилось бы сто семьдесят два года. Наверху, в бальном зале, его бы ждал огромный торт с точно таким же количеством свечей, который после приветственной речи декана Холиншеда был бы разрезан и распределен между студентами, преподавателями и персоналом.
Мы устроились по левую сторону от прохода, в середине ряда, заполненного второкурсниками и третьекурсниками. Студенты театрального отделения, всегда самые шумные и любящие посмеяться, сидели за учащимися отделения инструментальной музыки, а те в свою очередь – за студентами отделения вокала.
Парни и девицы музыкальных отделений держались в основном независимо: они считались наиболее самодовольными и наименее терпимыми из всех семи отделений Деллехера. Между нами говоря, я был с этим согласен. Танцоры, представляющие собой странное сборище недокормленных, похожих на лебедей существ, ворковали позади нас. На противоположной стороне великолепного, усыпанного золотыми блестками музыкального зала расположились ребята из студии искусств – легко различимые по неортодоксальным прическам (кроме того, они всегда были забрызганы краской, глиной и чем-то еще). Там же собрались любители древних языков, практически постоянно говорившие друг с другом, а иногда и с остальным миром, на древнегреческом и латыни. Рядом с ними обосновались философы. Последние, безусловно, являлись весьма странными и забавными существами, склонными рассматривать любой разговор как некий социальный эксперимент и бросаться терминами вроде «гилозоизм» и «сопоставимость» с таким видом, будто это столь же понятно, как «доброе утро». Преподаватели занимали стулья, которые стояли на сцене. Фредерик и Гвендолин сидели рядышком, будто добропорядочная супружеская чета, и тихо беседовали с соседями. Слева от них восседала профессор Элстон: яростная маленькая женщина, читающая лекции по философии. Каждый год она принимала выпускной экзамен, который обычно состоял из краткого вопроса: «Почему?» (на него следовало отвечать исключительно в форме эссе). Справа от Гвендолин и Фредерика сидел длинноногий профессор Йейтс: весной он лихо позировал обнаженным для четверокурсников, посвятивших себя ваянию скульптур. Собрание было одним из тех редких случаев, когда мы все сливались воедино: море людей, известное как «синий Деллехер» – смелый, яркий цвет, застрявший между египетским синим и павлиньим. Конечно, строгий школярский стиль не был обязателен, но почти все были одеты в одинаковые темно-синие свитера с V-образным вырезом и с крошечным гербом, вышитым на левой стороне груди.
Разумеется, герб красовался и на знамени, которое находилось прямо за кафедрой. Он представлял собой белый диагональный крест на синем поле, золотой ключ и острое черное перо, скрещенные, как мечи, и расположенные на переднем плане. В нижней части знамени можно было прочитать девиз семьи и училища: Aculei sunt aceri, simul astra. «Шипы остры, как звезды». Я несколько лет провел, пытаясь понять, что это значит, но не преуспел. Однако тупость высказывания не помешала нашему почтенному декану настоять на том, чтобы студенты запомнили девиз и использовали его вместо обычного приветствия.
И это была первая фраза декана, открывающего собрание.
– Aculei sunt aceri, simul astra! Добрый вечер всем! – Холиншед появился на сцене из тени кулис, и прожектор, осветивший его лицо, заставил нас замолчать. – Еще один новый учебный год. Первокурсникам я должен просто сказать: «Добро пожаловать! Мы рады вас видеть». Второкурсникам, третьекурсникам и четверокурсникам: «Добро пожаловать, поздравляю!»
Холиншед был странноватым человеком: высоким, но сутулым, тихим, но могучим. У него был острый нос крючком, тонкие медные волосы и маленькие квадратные очки с такими толстыми линзами, что они увеличивали глаза в три раза по сравнению с их естественным размером. Ричард часто называл его доктором Джекилом и мистером Холиншедом, и, хотя это было преувеличением, при взгляде на декана, действительно казалось, что в одном теле заключены два разных человека. На собрании он выступал в роли Джекила, улыбающегося студентам так, словно мы были его собственным – ярким, но непослушным – выводком.