Страница 16 из 18
– ЧК? А ордер есть? Позовите портье, пусть засвидетельствует, что вы действительно из ЧК!
– Осип Эмильевич, это не ЧК! – удалось вклиниться.
– А? Не ЧК? Тогда кто стучится в дверь ко мне – так поздно?
– Это я, Гривнич Валерий Осипович. Меня вам когда-то представляли, Осип Эмильевич. О нашей встрече сегодня с вами уже условливались.
– Вы теперь служите в ЧК?
– Нет, конечно. Я подвизаюсь переводчиком в издательстве «Всемирная литература». И разве может стихотворец пойти служить в ЧК?
– О, я знаю одного поэта-декадента, который прекрасно устроился в ЧК! Его видели в кожаной куртке, с маузером, пьяного и с чекистским мандатом. А отчего это мы разговариваем через дверь? Вы что – предпочитаете разговаривать через дверь?
Заскрежетал замок, взвизгнули петли, и Гривнич оказался в небольшой комнате. Мандельштама он не успел сразу рассмотреть, потому что Мандельштам отпрыгнул от него на другой конец комнаты, к тёмному окну.
– Вы низко обманули меня. От вас несёт тюрьмой! Микробы! Меня дважды арестовывали, я знаю запах тюрьмы!
– Да, Осип Эмильевич, я утром навестил в тюрьме Гумилёва. Я принял ванну, но другого костюма у меня нет…
– Эти белогвардейские палачи в Феодосии… Я им прямо и честно сказал, что я порядочный человек, но они только посмеялись… Я признался им, что не создан для тюрьмы, а они хотели меня расстрелять… Слава богу, прибежал Волошин, эта всеобщая добрая баба… Горький придёт в ЧК, как Волошин, и вытащит зарвавшегося гуляку Гумилёва… Это же надо: красивенькую умницу Ларису Рейснер осмелился у самого Раскольникова умыкнуть!.. И в Тифлисе сажали меня меньшевики… Вас Валерием зовут? Как Брюсова… Имя слишком сладкое, не мужское какое-то…
Гривнич тем временем присмотрелся к Осипу Мандельштаму, этому внешне нелепому, удивительно нескладному устройству, производящему гениальные стихи. Половину культурной России они очаровывают, а вторую половину ставят в тупик. Небольшого роста, худенький, Мандельштам столь суетлив, что исчерпывающе заполняет комнату. Носится взад-вперед, по-гвардейски прямо, неестественно для комнатного пишущего человечка держа спину и откидывая лохматую голову, а ноги ставит так, будто в пуантах и словно вот-вот поднимется на них. В его нынешнем обличье отразился болезненно переживаемый и Гривничем душевный кризис, настигающий каждого мужчину около тридцати: молодость неотвратимо вытесняется зрелостью, а та воспринимается неадекватно трагически, как первый стук в твоё окно старости и смерти. На внешности Мандельштама этот всечеловеческий диссонанс отразился с катастрофической структурностью: сквозь прославленный в годы дебюта облик молодого Пушкина (правда, с проплешиной на темени – но кто поручится, что у живого молодого Пушкина не было проплешины на темени?) неумолимо просвечивает не зрелый муж, а вот именно старец, капризный в мощи зрелого интеллекта, беззубый, с беспомощно заострившимися носом и подбородком.
– Вы – почему? Зачем пришли?
Чудак уже застыл на месте и смотрит на него с выражением стоического терпения.
– Осип Эмильевич, я обращаюсь к вам от имени инициативной группы по подготовке к столетнему юбилею Федора Михайловича Достоевского. Мне поручено передать вам предложение войти в юбилейный комитет и…
– Какая глупость! Разве России сейчас до Достоевского? И Горький ваш его не любит, и Ленин… И я как-то… Чего в детстве не прочитаешь, потом уже навсегда не твоё. У нас в книжном шкапчике, завешенном от солнца зелёной тафтой, стоял многотомный Достоевский в издании Маркса, из приложений к «Ниве», пол-России покрывших бедными томиками в картонных обложках… В семье он считался «тяжёлым», мне был не разрешен… И он ведь антисемит, ваш Достоевский!
– Достоевский? – ахнул Гривнич.
– Как же не антисемит? Если сам был поляком и поляков ненавидел, то можете представить себе, как такой человек мог относиться к евреям!
Гривнич развел руками. Понизил голос:
– Я надеюсь, что вы измените своё решение, если узнаете о неявном, подспудном деянии, которое предстоит выполнить юбилейному комитету…
На сей раз Мандельштам выслушал Гривнича с удивительной кротостью, ни разу не перебил, хоть и не прекратил раздражающего хождения по комнате. Помолчав, сверкнул значительно глазами, проговорил:
– Глубинная, корневая идея просто замечательна, более того, признаюсь, что полностью с нею солидарен… Да и кто из порядочных людей в России думает иначе? Все так же думают, только не все умеют выразить… Я как раз собираюсь изложить подобную концепцию в нескольких статьях. Если в двух словах… Российская революция разрушила старый мир справедливо: он был обречён… Можно сказать и так, что большевики только помогли ему саморазрушиться. Говорят, что большевики – узурпаторы и заговорщики… Да что могли бы сделать два десятка заговорщиков, если бы у миллионов россиян не чесались бы руки снести империю до основания? А вы возьмите хоть сегодняшнюю интеллигенцию. Да, многие в оппозиции, все поголовно ворчат, но только попробуйте пообещать им, что завтра утром на шею им снова сядет тупой армейский подполковник, а на голову – армия толстых попов и грязных монахов, делающих вид, что живут в допетровской Руси… Взвоют ведь!
– Возврат к монархии невозможен, – солидно подтвердил Гривнич. – Я уж не говорю о том, что нынешний режим можно свергнуть только в результате новой интервенции и гражданской войны, то есть ценою новых десяти миллионов жизней.
– Да! Поэтому единственный путь – побудить большевистский режим к внутренней эволюции… Жестоковыйная диктатура железных наркомов должна очеловечиться, должна постепенно осветиться ночным солнцем истинной гуманной и всемирной культуры… Вот это и предстоит взять на себя интеллигенции… Воздействовать на таких людей в коммунистической верхушке, как… Ну, во всяком случае, на неравнодушных к литературе… Начиная с Луначарского (тот сам грошовый драматург), Троцкого (говорят, басни Крылова на малороссийский язык переводил), Бухарина, Каменева. А то, что вы предлагаете – прекрасная метафора для тяжкой работы перевоспитания культурой, и работу эту надо начинать немедленно. ещё вчера надо было…
– Я счастлив, что вы одобряете идею, Осип Эмильевич.
– Кто вам сказал, что я одобряю идею? Ах да, идею и в самом деле одобряю… Однако практический (если можно только такое слово употребить) замысел – не стоит и выеденного яйца… Взяться за руки метафорически, прекратить склоку между фракциями в русской поэзии, это ещё можно… Хотя зачем прекращать? Пускай ругаются – так ведь веселее! Или вот остановить футуристов – чтобы не воспевали столь верноподданно коммунистических правителей! Это бы хорошо сделать! Давно бы пора… Но браться с ними за руки? Как вы только могли предложить такое? Мне – взять за руку бродягу Хлебникова? Отчего это вы так уверены, что он моет руки? Он же в Персию с Красной Армией пошёл! Вы представляете, каких оттуда микробов принесёт?
Выразительное лицо Мандельштама столь ярко отразило его ужас перед персидскими микробами, что Гривнич растерялся. Вдруг его осенило:
– Однако возможно ведь договориться, с кем именно в решающий момент вы соедините свои руки. О соседях ваших слева и справа… Скажем, Анна Андреевна Ахматова и Марина Ивановна Цветаева. Дамы, они-то ведь точно руки моют.
Теперь уже неистовый поэт опешил. Остановил свой бег по комнате, пожевал губами, стряхнул с папироски пепел себе за левое плечо и проговорил уже вполне по-человечески:
– Дамы не в счёт. У меня в семнадцатом году был знакомый священник, отец Бруни, я его воспринимал некоторым образом как даму, так вот он едва ли руки мыл: ему их должна была обеззараживать святость. Я надеюсь, что эта поездка будет полезна для Анны Андреевны: она вот уже несколько лет, после Октябрьского переворота, в хаос, замкнулась в семейном кругу, ничего из стихов не издаёт и даже, похоже, не пишет.
Что такое? Ведь весной вышел её «Подорожник»… Однако Гривнич, решив не противоречить гениальному буяну, заметил кротко: