Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5

Из этого вытекает еще одно обстоятельство: эмоционально доступный читателю рассказчик довлатовских историй идентифицируется с их создателем – восторженно-превозносимым, как любимый артист. Довлатов не просто рассказчик, он – человек-артист, авторский контур в его прозе очерчен, но радужно размыт, диалогически разомкнут.

Художество – дело артистическое, и, чтобы остаться самим собой при свете рампы, нужно наложить на лицо грим. Грим и освещение выявляют важные свойства натуры, в состав самой натуры не входя.

Так что если начать выискивать у Довлатова «кто есть кто» – даже в том случае, когда названы реально существующие люди, – можно наверняка запутаться, а главное, сильно огорчиться. И по весьма своеобразной причине. Хваленая натура – залапаннее и заляпаннее довлатовского полотна.

В отклике на смерть Довлатова Лев Лосев написал: «Есть такое английское выражение „Larger then life“ – крупнее, чем в жизни. Люди, их слова и поступки в рассказах Довлатова становились „larger then life“, живее, чем в жизни. Получалось, что жизнь не такая уж однообразная рутина, что она забавнее, драматичнее, чем кажется. Значит, наши дела не так плохи».

Поэтому о «прототипах» довлатовских историй лучше и не вспоминать. Да и не в них, честно говоря, дело. Отношение художника к людям зависит от его вглядывания в собственную душу.

Если за кем-нибудь Сергей Довлатов и подглядывает, за кем-нибудь шпионит, то прежде всего за самим собой. Лишь прислушиваясь к себе, Довлатов научился замечательно слушать собеседников. А научившись, все-таки настоял на том, что за повествователем всегда грехов больше, чем за всеми остальными действующими лицами.

Довлатовские персонажи могут быть нехороши собой, могут являть самые дурные черты характера. Могут быть лгунами, фанфаронами, бездарностями, косноязычными проповедниками… Но их душевные изъяны всегда невелики – по сравнению с пороками рассказчика. Довлатовский творец не ангел – априорно. Зане лишь падшим явлен «божественный глагол».

Где бы этот рассказчик ни пребывал, его темой оставалась судьба внутренне раскрепощенных людей в условиях несвободной, стесненной, уродливой действительности. Той, в которой обитал сам автор. Лучше многих он знал, какие мучения предстоят в жизни любому счастливцу, и не сомневался, чем наша жизнь кончается.

Довлатовские сюжеты изначально грустны, несут в себе нечто «слишком человеческое».

И тем не менее, читая его прозу, мы и на самом деле сдержать улыбки не в состоянии. Ее он и ждал, признавшись однажды: «Хочется писать так, чтобы мои книги читали внуки моих врагов – и улыбались». Слава богу, это и произошло на наших с вами глазах.

И это победа.

Довлатовские враги – это не персонажи «Зоны», ни один из них, а те благополучные существователи, что изображены прозаиком в рассказе «Третий поворот налево»: «молодая счастливая пара», чьи дела «шли хорошо» и которой казалось, что неприятности – «удел больных людей». Переживания подобных типов укладываются в полторы строчки: «Мы расстались. Я был в отчаянии. Затем купил новый автомобиль и поменял жилье. Теперь я счастлив…»

Это довлатовская магистральная тема, ее «жало» – надругательство над религией «благоденствия», над «позорным благоразумием». Все, что отвращает от уныния, пробуждает от душевной спячки, любой проблеск страсти вызывает у Довлатова-прозаика как минимум сочувствие – к чему бы его героев их порывы и очевидные безумства ни вели.

Об одном знакомом, реально существующем человеке, он пишет, что тот в юности «…едва не стал преступником. Вроде бы его даже судили за что-то. Из таких, насколько я знаю, вырастают самые порядочные люди». По слухам, в данном случае Довлатов обманулся. Но с ошибкой все равно не расстался бы.

Сам прозаик говорил, что его задача скромна: рассказать о том, как живут люди. На самом деле он рассказывает о том, как они не умеют жить. И понятно почему: насущного навыка жить лишен был сам рассказчик – собственной своей персоной.

Помноженное на талант неумение жить «как все» в 60–70-е годы, когда Сергей Довлатов шагал по ленинградским проспектам и закоулкам в литературу, было равнозначно катастрофе. Судьба обрекла его на роль диссидентствующего индивидуалиста. Заявлявший о себе талант силою вещей очередной раз загонялся в подполье, в данном случае – за «колючку». По не чрезмерному сравнению Иосифа Бродского, «вернулся он оттуда, как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во взгляде».

Провиденциальный смысл в этом, конечно, тоже наличествовал. «От хорошей жизни писателями не становятся», – повторял Довлатов горькую шутку Зощенко.

Из просматриваемого лабиринта он, к счастью, выбрался. И выбрался – писателем – по другую сторону океана.

Родившись в эвакуации 3 сентября 1941 года в Уфе, Сергей Довлатов умер в эмиграции 24 августа 1990 года – в Нью-Йорке.

Ленинград и Таллин – еще два города, без которых биографию Довлатова не написать, особенно без Ленинграда. Как художник он опознал себя в городе на Неве. И надо сказать, к каким только художествам – во всех, в том числе не слишком благовидных, значениях этого слова – не подвигал его этот город!

Все вроде бы изменилось и в нашем отечестве, и в нашей северной столице, даже их названия. И ничего не изменилось. Ведь и Ленинград не вдруг, а вновь стал Петербургом. Дело, впрочем, и не в названиях. Дело в ином – то, что было близким Сергею Довлатову, осталось близким и нам:

Так давным-давно, в дни нашей литературной юности, писал неизменно восхищавший Сергея поэт. Тени их обоих блуждают теперь над сумеречной Невой. Там, где они и обозначились впервые.

Из эссе Иосифа Бродского «О Сереже Довлатове» следует: первая их встреча относилась к февралю 1960 года – «в квартире на пятом этаже около Финляндского вокзала. ‹…› Квартира была небольшая, но алкоголя в ней было много». Более отчетливых подробностей ни у того, ни у другого в памяти не закрепилось. Как и у хозяина квартиры Игоря Смирнова, знавшего Бродского по филфаку университета, где в 1959 году на финском отделении появился Довлатов.

Достовернее сказать – не познакомиться они в ту пору не могли.

Бродский в бывший дворец Петра II и сам заглядывал – на ЛИТО, порой на занятия, хотя студентом не числился. Осенью 1961-го устроился на работу поблизости – в здании Двенадцати коллегий. Это время написания «Шествия», крупнейшего за всю его жизнь стихотворного полотнища.

Наступившая после 1956 года эпоха прошла под знаком раскрепощения чувств, а потому на первое место вышла поэзия и вместе с ней – ее утраченные в советские годы понятия и символы. В первую очередь воспарила – душа. Особенно важно, что это была поэзия молодых, в том числе двадцатилетнего Иосифа Бродского: