Страница 6 из 11
Все эти определения империализма важны для нас прежде всего тем, что они концентрируют внимание на экспансии метрополии и на противостоянии внешним силам (государствам, народам, племенам), которые подчиняются метрополии в ходе ее колониальной экспансии. Проявления империализма в Европе встречались на протяжении тысячелетий, но следует признать, что практически во все исторические эпохи система управления колониями существенно отличалась от того, как выстраивалась политическая организация в самой метрополии. Выходцы из Британии, осевшие в тех же североамериканских колониях и платившие налоги, не имели никакого политического представительства – что же говорить о жителях менее близких к европейским метрополиям владений? Однако это различие имело и положительные стороны: диктаторские замашки и масштабное насилие, которые европейцы демонстрировали в отношении подчиненных народов, в большинстве случаев не распространялись в самих метрополиях, которые оставались правовыми, а зачастую и демократическими, государствами, даже когда практиковали работорговлю в своих заморских владениях. По сути, именно в этом и заключалось наиболее принципиальное различие частей любой из империй: оно заметно еще с Римской империи, где (даже несмотря на ее цельный характер) существовали так называемые провинции сенаторские, или народные (provincia populi Romani), к числу которых относилась расширенная метрополия в виде Италии, Прованса, Греции, части Малой Азии и Северной Африки, и императорские, более окраинные, порядок управления которыми заметно отличался[75]. Мы уже отмечали, что одной из черт любой империи является определенная «дистанция» между центром и периферией – и эта дистанция долгое время позволяла развиваться империализму, не вызывая своеобразного «эффекта бумеранга».
Это «свое иное» империализма мы предложили бы назвать имперскостью (empireness). Под этим явлением мы понимаем некую «интернализацию» имперского подхода, когда империализм в отношении к окраинам и колониям начинает воспроизводиться в политических структурах метрополии. В России такой процесс наблюдался на протяжении столетий, что делало поселенческие колонии не столько источником новых социальных связей и технологий, сколько, напротив, своеобразным «усилителем» имперских тенденций в действиях самой центральной власти. Мы полагаем, что именно отсутствие термина «имперскость» в противопоставление «империализму» породило в русскоязычной среде бессодержательный и лукавый термин «внутренняя колонизация». Русские не могли колонизировать «собственную страну»; до поры до времени Сибирь и Камчатка были настолько же «их», как Конго или Индокитай являлись «французской землей»[76]. Они колонизировали чужие территории, но утверждаемые в новых районах империи порядки, считаясь в силу уже отмеченной логики «собственными», усиливали самодержавные установления в самой Московии, упрочивая уникальную русскую имперскость даже в большей мере, чем укрепляя империю. Именно в том, что российский империализм не столько выплескивался вовне, сколько загонялся обратно в политические ткани российского общества, имперский опыт России и оказался, на наш взгляд, столь необычным.
На этом мы позволим себе несколько остановиться и обозначить цели нашего исследования. В самом общем виде мы ставим своей задачей попытаться понять причины «живучести» имперских российских структур. Нас занимает вопрос о том, почему Россия – судя по всему, в намного большей степени, чем любая другая склонная к расширению империя, – сохраняла и свою внутреннюю организацию, и стремление к практически безграничной экспансии. Мы предполагаем, что разгадка этой тайны во многом заключена в диалектике империализма и имперскости, позволявшей не столько «выплескивать» имперский момент и имперские устремления в открытый внешний мир, как это происходило в истории западноевропейских народов, но как бы гонять их по замкнутому контуру, обеспечивая переход одного в другое. Такой подход может позволить объяснить феноменальную способность российской имперской структуры расширяться на протяжении более чем пятисот лет практически беспрерывно, не теряя иначе как по своей собственной воле сколь-либо значительных территорий. Это же обстоятельство может иметь принципиально большое значение для объяснения того, почему в России идеи мощной центральной власти в метрополии и стремление расширяться за счет присоединяемых колоний играют столь важную роль в национальной идентичности на протяжении многих столетий.
Прилагая к российской истории данное нами определение империи, мы оказываемся перед новым вызовом: использование силовых методов для расширения собственной территории; формирование четко структурированных отношений между центром и покоренными провинциями; и даже полиэтничный характер создаваемого государства, с одной стороны, не могут атрибутироваться только Российской империи как государственному образованию, существовавшему в 1721–1917 гг., а в равной степени относятся и к России XVII века, и даже к Великому княжеству Московскому, начиная как минимум с середины XV столетия, и, с другой стороны, не исчезают и после его распада, во всех своих сущностных элементах воспроизводясь в Советском Союзе. Иначе говоря, мы желаем в рамках научного подхода показать не только элементы преемственности имперских структур в российской истории, но и попытаться обосновать тезис о том, что Россия никогда не существовала в форме, отличной от империи, – если не по названию, то по содержанию. Именно это, на наш взгляд, и обусловливает исключительную устойчивость имперских трендов в политике, воспроизводящихся без существенных отличий на протяжении вот уже более пяти веков.
Предлагаемая книга является отчасти исторической, а отчасти философской; мы стремимся, с одной стороны, внимательно оценить сложные перипетии русской имперской истории, и, с другой стороны, осмыслить ее общую логику с целью понять возможные будущие направления развития современной (с хронологической, а не содержательной, точки зрения) России. В наибольшей степени нас, как историка и как социолога, интересуют три вопроса.
Во-первых, это вопрос о том, почему имперское и экспансионистское сознание стало столь естественным составным элементом российской идентичности; к какому периоду времени относится его генезис, какую роль сыграло его наличие в российской истории и, что особенно важно, можно ли в принципе «изъять» эту часть отечественной национальной конструкции, не допустив при этом ее полного разрушения (или заменить чем-то иным, менее противоречащим современным цивилизационным трендам). Для этого нужно попытаться проанализировать исторический процесс «накопления» имперских черт как в связи с поступательными процессами развития самой российской метрополии и изменения ее соотношения с другими историческими «точками кристаллизации» русской цивилизации, так и в контексте территориальных экспансий, которым Московия, а затем и Россия предавались многие столетия. В самом общем виде этот вопрос сводится к проблеме соотношения «имперскости» и «империализма» в тех значениях, в каких мы определили их ранее, и к диалектике их взаимодействия.
Во-вторых, это вопрос о характере и специфике российской имперской экспансии, который, в свою очередь, распадается на несколько подвопросов. В частности, нас интересует, насколько внутренние причины, временные горизонты и механизмы российской экспансии были схожи с теми, которыми характеризовалось становление и развитие европейских колониальных империй в XVI – ХIX веках, а также в чем состояли и чем обусловливались их различия; в какой мере московское продвижение на Восток (а позднее российское – на Юг) можно считать колонизацией, а сами присоединенные территории – колониями; какие уроки должна была вынести Россия из европейского имперского опыта и могла ли она это сделать. Отвечая на данные вопросы, мы ставим перед собой важнейшую задачу: объективно проанализировать, каких черт в этой экспансии больше – тех, которые были едины для всех европейских метрополий соответствующего периода, или тех, что радикально отличали процесс формирования и развития Российской империи от всех прочих империй Европы.
75
Во времена Августа было определено, что принцепс единолично назначает наместников в такие провинции, как Испания, Галлия, Киликия, Сирия и Египет. Позже к ним были добавлены другие – например, Паннония и Далмация (см.: The Cambridge Ancient History, vol. X: The Augustian Empire 44 BC – AD 70, Cambridge, Cambridge University Press, 2008, р. 346). В остальные провинции (Азию, Ахею, Африку и т. д.) наместников назначал Сенат. Главным отличием было наличие в императорских провинциях войск, подчинявшихся назначаемому императором чиновнику (Legatus Augusti pro praetore), что обусловливалось слабой романизацией этих провинций и потенциальной угрозой вторжения внешнего врага (см.: Richardson, John. Roman Provincial Administration 227 BC to AD 117, London: Bristol Classical Press, 2001, p. 60).
76
Генерал Ш. де Голль писал: «27 октября [1940 г.], стоя на французской земле, в Браззавиле, я определил нашу национальную и международную позицию в документах, которые должны были стать хартией нашего движения» (де Голль Ш. Военные мемуары. Т. 1. Призыв, 1940–1942. – М.: АСТ, 2003. С. 161).