Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 15

Замуж Томик сходила ненадолго, как она теперь говорит: «тудым-сюдым», причем мужа выбрала не из художников, не из архитекторов. Богушевич был рядовым инженером, мэнээсом – младшим научным сотрудником. После развода она активно тусовалась, но замуж не собиралась. У нее было много друзей мужчин, которые приходили в гости, но никогда не оставались ночевать. И был у Томика гражданский брак с Георгием Гургенидзе, которого она называла Жоржиком, а я дядей Жорой. Он не предлагал мне называть его «папа», тем более что по-грузински «папа», представьте себе – «мама». А «мама» – «дэда». Но отношения у нас были по-настоящему хорошие, и часто я называла его «мэгобари Жора» – «друг Жора», так он меня научил. А еще я умела сказать по-грузински «доброе утро», «добрый вечер» и прочие, подходящие к случаю слова и выражения.

Томик и Жоржик! Впрочем, при Жоржике Томик была – Томарико!

Дядя Жора появился после смерти бабушки, и их граждански-гостевой брак продержался долго, наверное, потому что дядя Жора был приходящим мужем. Он имел свою квартиру на Черной речке, куда смывался от всяких семейных проблем. Дядя Жора говорил, что он из старинного грузинского рода, о чем свидетельствует окончание его фамилии. Но родственников в Грузии у него не осталось. Все переселились в Москву. Родственников он тоже принимал на Черной речке, а Томик в Москве останавливалась у его родни. Иногда мы на выходные ездили к дяде Жоре и ночевали там.

Дядя Жора был членом Союза художников. Вступал он туда как живописец, но потом занялся ювелиркой. Он не любил это дело, а потому забросил, как только нашел замену, которая не ущемляла его материально. Он стал мастерить самые разные парусники в самых разнообразных бутылках, от водочного мерзавчика до старой, царского времени четверти – трехлитровой бутыли с достаточно узким горлом.

Среди недостатков дяди Жоры скупость не значилась. Он жил широко, ездил исключительно на такси, дарил всем, и мне в том числе, красивые и по большей части ненужные вещи, а когда заработанные деньги кончались, не считал зазорным жить за счет Томика. И Томик не считала это чем-то из ряда вон, хотя получала мизерную зарплату. В нашей семье всегда было то густо, то пусто.

Нет, не мешала я Томику строить личную жизнь.

18

Шурка спрашивала: была ли Томик диссиденткой, поскольку Лилька ей сказала, что при советской власти вся интеллигенция была диссидентской. Я ответила, что интеллигенция была разная.

Томик, если говорить честно, была обывателем, а диссидентом разве что в душе, как и большинство. То есть на рожон не лезла: в демонстрациях не участвовала, самиздат не распространяла, петиции не подписывала. Она считала, что не имеет права рисковать своей семьей, то есть мной. А в кухне у нас, как во многих кухнях, собирались, выпивали, разговоры вели супротив властей, под гитару пели, Окуджаву громко, а Галича тихо. И ко мне в комнату дверь закрывали, но я все равно подслушивала. Самиздатовские книжки у нас были, одна и сейчас есть – «Окаянные дни» Бунина. Там текст напечатан на форзацной бумаге с одной стороны страницы, а переплет обтянут неброским ситчиком в мелкий цветочек. И еще разные книжки появлялись, которые требовалось прочитывать за ночь. И все это было тайной, об этом нельзя было никому рассказывать.

Конечно, Томик не была диссиденткой, сказала я Шурке. Более того, она была членом партии. Иначе и быть не могло, никто не потерпел бы беспартийного научного сотрудника на идеологическом фронте, в Музее революции.

Партбилет мы отправились получать вместе, потому что меня не с кем было оставить дома. Бабушка была еще жива, но по какой-то причине ее не было дома. В райком партии пришли мы вместе с парторгшей музея, Ураловой, у которой зубы торчали вперед. Она мне дала красного леденцового петушка на палочке, после чего меня поручили старухе-гардеробщице, а сами отправились туда, где давали партбилеты. В гардеробе было пыльно и душно, а Томик все не шла, потому что не одной ей билет вручали, там их было много, и всякие торжественные речи говорили. Я почти дососала леденец, как вдруг почувствовала неодолимую тоску, и меня вырвало. Тоска отпустила, но старуха заголосила и забегала с тряпкой, убирая за мной, потому что к гардеробу начали подтягиваться новоиспеченные партийцы. Тут и мама с парторгшей подоспели.

Вечером в кухне собрался обычный коллектив друзей-приятелей поздравлять мать и, как я понимаю, глумиться над партией. Меня в кухню не пустили, но я знала, что в некотором роде тоже герой дня, потому что меня вырвало от отвращения к райкому и «партийному» петушку. Кстати сказать, леденцы я до сих пор не перевариваю.

Так уж случилось, что вместе с Томиком я ходила не только получать партийный билет, но и сдавать. Дело было летом, за год до ГКЧП, когда КПСС рухнула, Ельцин сдал партбилет, а затем начался партийный билетопад. Мы с Томиком только вернулись из Москвы, где жили у ее подруги и ходили в музеи, и тут же побежали к ней на работу. В партбюро, где нас встретила леденцовая Уралова, Томик выложила партбилет на стол и сказала: «Все. Кранты». Парторгша, похоже, испугалась и заверещала: «Нет-нет-нет». Томик забрала билет и предупредила: «Тогда я его в помойку выброшу». «Давай сюда!» – выкрикнула парторгша, выхватила у Томика билет и заперла в сейф.

А еще через год, когда мы с Томиком, проспав чуть не до полудня, завтракали, позвонила ее подруга из Москвы и сказала, что прямо под ее окнами идут танки, и объявлено чрезвычайное положение, Горбачева сместили и всему конец. Тут случился небольшой инцидент. Когда Томик бросилась к радиоприемнику, я стала препятствовать выключить музыку и получила пощечину. Потом она просила прощения, и я легко простила, ведь она была в невменялке. Она кричала: «Как ты не понимаешь, теперь конец демократии и гласности, пришла хунта…» И т. д.

А по радио – молчание. По телевизору – «Лебединое озеро». Вот «повезло» нашему Петру Ильичу и вообще, и в частности. А для меня «Лебединое озеро» (я его так и не смогла полюбить) поначалу связалось со смертью Брежнева. Почему-то государственный траур у нас всегда озвучивал этот балет. После Брежнева последовал траур по следующим генсекам, и вот оно, ГКЧП, тоже с маленькими и большими лебедями!

Потом мы бегали, в основном, в ближнем ареале, вокруг телецентра, где бурлил митингующий народ. Чапыгину перегородили автобусами с милицией, на ступенях телецентра прохаживались люди в штатском, и при том выступали разные деятели, Бэллу Куркову помню. В толпе говорили, что в город введут танки, а Горбачева, возможно, уже нет в живых, и о ядерном чемоданчике. Томик с ума сходила еще и потому, что дядя Жора в этот день хоронил своего любимого преподавателя, должен был присутствовать на отпевании, потом на гражданской панихиде, потом ехать на кладбище в Комарово. Мобильников, чтобы связаться с ним, тогда не было. А по телевизору по-прежнему танцевали лебеди.

Приехал наш непьющий дядя Жора сильно подшофе. Сначала они с Томиком делились впечатлениями дня, а потом пошли в магазин на угол Чапыгиной, вернулись с коньяком и сообщением, что на Чапыгиной, где телецентр, и на соседней улице Графтио, где радио «Балтика» (обе – тупиковые), строят баррикады. И тут опять включили телевизор, а там…

Там наш первый мэр Собчак выступает и говорит: «Но пасаран!» Кучка самозванцев предприняла попытку государственного переворота, скоро мы будем их судить!

Томик заплакала. Мы обнимались от радости и облегчения. Потом Томик стала накрывать на стол и – о чудо! – включилось радио «Балтика» и еще какое-то. Мы ловили каждое слово, что-то ели, Томик и дядя Жора пили коньяк. Все были счастливы и говорили о том, что ничего не кончилось, все еще только начинается. А по радио пошли призывы собираться возле Мариинского дворца, где Ленсовет обретался, чтобы защищать баррикады и демократию. Дядя Жора, конечно же, воспылал желанием отправиться на площадь, но сильно отяжелел. А Томик уговаривала его прилечь отдохнуть, потому что люди там будут всю ночь, и на метро можно успеть. Дядя Жора прилег и уснул, а Томик перекрестилась и сказала: «Слава богу, нечего ему там делать, сохраннее будет».