Страница 17 из 21
– Ну и что он потребляет, скажем, от меня?
– От тебя? – на секунду задумалась она. – Твою послушность и доверчивость, это сильно заводит его и заставляет делать новый шаг, чтобы ещё больше закабалить тебя. Вот ты сейчас летишь со мной продавать свою дачу, чтобы внести эти деньги в общий бюджет. Это уже не свекла и клубника, а дача, часть твоей жизни и жизни твоей собственной семьи. Если рано или поздно ваш детский сафарийский энтузиазм развеется, то с чем вы тогда останетесь? Вернётесь назад в Минск, и всем будете объяснять, как на вас нашло временное помутнение рассудка?
Выслушивать такое конечно было малоприятно, и я резко спросил:
– А с чем тогда останешься ты?
– А я, может быть, к нему вовсе и не вернусь, – просто ответила Жаннет.
Признаться, я здорово опешил, одно дело словеса говорить, а другое – такая вещь, как развод. Но, разумеется, никакого развода не произошло, выпустив на меня весь свой пар, Жаннет вернулась на круги своя, выполнив все указания мужа. Покупатели всегда вились вокруг их «рыцарского замка», одному из них, без всяких проблем за тридцать тысяч целковых он и отошёл. Моя же фазенда потянула едва на пять тысяч. С этими деньгами, переведёнными в аккредитивы, и с багажом на пять пудов мы отправились назад. Даже из детей оставить в Минске у родителей Жаннет удалось только Дрюню, Катерина же закатила такой скандал, что её пришлось забирать с собой на Симеон.
На обратном пути мы сделали двухдневную остановку в Москве, где у Белорусского вокзала жила дальняя родня Жаннет. Родня оказалась на редкость гостеприимной и с излишками жилой площади, и мы с Жаннет сделали всё для того, чтобы превратить их квартиру в перевалочную базу из Минска на Симеон, не только для себя, но и для других сафарийцев. К прежнему разговору о Пашке не возвращались, всё как бы и так было сказано, услышано и положено на нужную полочку: Жаннет апробировала на мне возможность своего развода, а я узнал о её муже чуточку больше, чем было прилично узнавать. В Домодедово мы получили изрядную порцию фирменного московского хамства от служащих аэропорта и прилетели на свой остров с чувством глубокой убежденности, насколько у нас всё же славно и приятно.
Хотя, если здраво рассудить, поводов сильно восторгаться своим бытием в Сафари в тот момент ещё не было никаких. Ну, спрятался у подножия сопки несчастный коровник, ну музицируют на пианино в самой простой деревенской избе пятеро деток, ну собирается по вечерам туда почаевничать десяток взрослых. Но что-то такое новое с нами и нашей зграйской психологией уже свершалось.
Хорошо об этом сказал как-то Севрюгин:
– Я думаю, нам здорово повезло с той летней минутой Пашкиной слабости, когда он хотел дать задний ход. Именно из-за неё каждый из нас получил способность и желание не только слушаться, но и самим влиять на формирование Сафари, уже без оглядки на абсолютное менторство Воронца.
Принцип тройной загрузки: работа, развлечения, самообразование – при котором ни у кого не должно быть ни минуты праздной рефлексии стал доминирующим в нашей общине, не позволяя носиться со своими капризами и настроениями как с писаной торбой. Выручал элементарный юмор. Пашка всех ещё на шабашках приучил вкалывать весело, и в сочетании с интенсивным и тоже весёлым досугом это было самым надёжным барьером против любого уныния.
Даже слишком тесное сожительство, способное рассорить кровных братьев, обернулось дополнительными сафарийскими университетами, выработав раз и навсегда у всех зграйцев противоядие от всего, что могло хоть чуть-чуть нас рассорить. Мужское раздражение, женское злословие, детские стычки – всё это было поставлено вне закона.
– Никто не заставляет вас любить друг друга, но когда с кем-то из вас случится беда, вы обязательно должны прийти ему на помощь. Ну, подумай хорошо, захочется тебе прийти к нему на помощь, если он тебе сейчас нос расквасит, – внушал Пашка драчливым мальчишкам Зарембы, а заодно и нам первое правило сафарийского общего дома, и всё – второй раз повторять по большей части не приходилось.
Управляться с женскими длинными языками тоже учились, глядя друг на друга. Воронец от доставаний благоверной просто уходил ночевать на сеновал в коровник. Аполлоныч, тот уносил ноги аж во Владивосток. Вадим же так терпеливо и монотонно объяснял Ирэн как она не права, что та сама спешила от него спрятаться. Себе я придумал во всём с женой соглашаться и всё обещать, а потом ничего не выполнять. И уж конечно, ни один из зграйцев, самосохранения ради, не пропускал в себя раздражения по поводу чужих жён и детей. Всё это постепенно привело к тому, что и у жён начал вырабатываться точно такой антивирус против всего антисафарийского. Они тоже фильтровали всё «кривое и сопливое», как говорил Аполлоныч, что поступало к ним из уличных бабских пересудов против их родного и близкого «садоводческого товарищества».
То, что наши дела, по-прежнему в центре пристального внимания всего Симеона, мы все прекрасно знали. Наличие видика и пианино не могло скрыть от постороннего глаза отсутствие другого домашнего скарба, что, кстати, симеонцы заносили нам в плюс. Ну пашут как негры, ну бьются за каждую копейку, ну хотят прорваться во что-то своё, особенное – ну и пусть тешат себя, а мы просто подождём и посмотрим, что из этой их коммунии выйдет. Природу человеческую всё равно не переделаешь: как тянул каждый на себя одеяло, так и будет тянуть, и долго этим идеалистам никак не продержаться.
Вот в этом и заключалось коренное заблуждение сторонних наблюдателей относительно Сафари. Ведь никакой коммунии у нас, в сущности, никогда и не было, несмотря на то, что в первую зимовку даже утюги и плойки наши женщины покупали под строгим севрюгинским контролем. В чём Пашка никогда не менялся, так это в своем зоологическом неприятии любых равенств и демократий. Сама возможность выбирать себе начальника, вождя приводила его в исступление, как крайняя форма человеческого скудоумия. Ведь любые выборы – это предположение, что выбранное тобой чмо может оказаться вором и лгуном, и ты готов ежечасно за ним следить и подозревать, а он, в свою очередь, вынужден всю жизнь оправдываться, что он не такой. Поэтому для Пашки только родовой, клановый строй с пожизненной иерархией мог внести в человеческую жизнь порядок, уют и доверие. Вместо символа Выбора символ Судьбы. Ведь не выбираем же мы себе родителей и детей, смиряемся с теми, какие есть, – и свет вокруг нас не рушится. И не надо бояться, что такой пожизненный начальник может зарваться или возмущать всех своим убожеством. Слишком много кругом демократических конкурентов, поэтому любой патриарх, дабы выстоять, будет из кожи вон лезть, чтобы сделать жизнь в своём львином прайде самой предпочтительной, иначе все «львята» просто от него разбегутся.
Привыкнув к подобным его выкладкам, мы уже и не спорили, и нас нисколько не дергало, что он сам себя считает нашим пожизненным предводителем. Ну, считает и правильно считает, имеет право, хотя бы потому, что сам эту кашу заварил и нам пока в его прайде гораздо комфортней и осмысленней, чем где бы то ни было. В свою очередь и сами невольно переносили сложившуюся иерархию на вновь прибывших сафарийцев, опасаясь уже с ними равных прав и обязанностей.
Поэтому когда, планируя летний сезон, Пашка представил нам троим сафарийскую Табель о рангах, мы восприняли её лишь как упорядоченную запись того, что уже и так сложилось как бы само собой. В ней все сафарийцы делились на пять разрядов: зграйцы (квадрига учредителей), фермеры (Адольфовичи и Шестижены), дачники, подёнщики-деды и подёнщики-салаги с разными правами и разной оплатой за один и тот же труд: от пяти рублей в час у зграйцев до одного рубля в час у поденщиков-салаг.
Вот вам и коммуния!
Заодно мы впервые открытым текстом договорились и о сафарийской законодательной и исполнительной власти. Что всё и всегда будет решать только зграйская квадрига, наш Совет четырёх. А внутри квадриги у Пашки будет два голоса, а у нас троих по одному. Если же кто, как Аполлоныч в случае с отпуском-забастовкой, выскажется неопределённо, то перевес будет в Пашкину сторону.