Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 65



Их произносит, приоткрыв сонные сердитые глаза, моя жена, когда я на цыпочках, тихо, чтобы — упаси бог! — не разбудить ее, выхожу из нашей спальни, намереваясь так же тихо юркнуть в ванную комнату.

Я стараюсь ступать бесшумно и осторожно, как кот, пробирающийся куда-то по своим таинственным кошачьим делам по самому краю крыши. Увы, то скрипнет рассохшаяся паркетина, то кресло подставит мне ножку, и я невольно чертыхнусь громким шепотом.

Звуковой шлейф тянется за мной от кровати до самой двери.

И вот, готово: моя нервная и чуткая подруга жизни уже проснулась.

— Неужели нельзя тихо встать и уйти! Обязательно ему надо разбудить человека. Эгоист! Боже мой, какой эгоист!

Мне очень хочется ответить ей и сказать, что другая жена встала бы первой, чтобы приготовить своему эгоисту, уходящему на работу, завтрак, но ничего этого я ей не говорю, а, бормоча извинения, прихватив свои вещички, выскальзываю из спальни.

Я быстро умываюсь, варю себе кофе, делаю бутерброды. Так! Всё! Теперь надо взять свежую рубашку. Хорошо, что шифоньер стоит не в спальне, а во второй комнате нашей квартиры, отданной в распоряжение Чесика, он же Вячеслав, ученика девятого класса, верзилы выше меня ростом. Иду туда. Чесик спит на боку, улыбаясь во сне, — он занимается во вторую смену, ему можно еще и поспать и поулыбаться. Белокурые модные лохмы (предмет длительной и пока безуспешной для меня нашей междоусобной войны) свисают на его лоб, выставленная на ручку щека как бы излучает розовый парок юного здоровья.

Роюсь в шифоньере — рубахи нет! Все другие — в стирке, ясно, что последнюю чистую и самую любимую мою рубашку взял без спросу поносить Чесик.

— Чесик!

Он слышит, но делает вид, что не слышит, — чмокает губами, сопит, даже жалобно хрюкает, изображая глубокий праведный сон.

— Вячеслав!

— Чего тебе, па? — Глаза у Чесика тоже сердитые и сонные, как у его матери.

— Зачем ты взял без спросу мою рубашку? Теперь мне не в чем идти на работу.

— Подумаешь, беда! Ты же не на банкет идешь в какое-нибудь там посольство, а в свое задрипанное издательство. Надень вчерашнюю! — нахально говорит Чесик и страдальчески зевает.

— Она грязная! — У меня все уже кипит внутри.

Новый зевок.

— Не пижонь, старик! Не такая уж она грязная.

— Не смей называть меня стариком! Я этого не люблю. Сколько раз тебе говорил!

— Па, но ведь ты же все-таки не «мальчик резвый и кудрявый»! — Он думает, что, тонко намекнув на мою лысину (а моя лысина — это мое больное место), он отмочил очень остроумную штуку. О, мой деликатный, воспитанный, горячо любимый сын!

— Лохматый болван!

— Хорошенькое дело! — обиженно бормочет Чесик. — Пришел в мою комнату, разбудил и теперь еще ругается! Правильно мама говорит, что ты у нас ужасный эгоист.

И, вне всякой логики, без подхода, уже другим, деловым тоном добавляет:

— Па, дай пятерочку, будь человеком, очень нужно!

Я достаю из кошелька трешку и два бумажных рубля, швыряю деньги на его диван-кровать и ухожу на работу в несвежей сорочке.

В рабочем кабинете нашего издательства, кроме моего стола, стоит еще один, за ним уже восседает, самокритично рассматривая в зеркальце свой нос и щеки, Любочка, младший редактор нашего отдела, миленькое, сдобное, хорошенькое созданьице.

Любочке под тридцать, кое-что в своем деле она понимает, но… неумна! Она понимает даже и это и сама про себя говорит так:

— Я не такая дура, как вы обо мне думаете.

«Не такая», но все-таки дура!

Я здороваюсь с Любочкой, сажусь за свой стол, достаю рукопись, над которой мне нужно работать.



— Максим Петрович! — Любочка улыбается мне одной из самых своих обольстительных улыбок. — У меня к вам огромная-преогромная просьба. Товарищеская!

— Пожалуйста. Если я смогу…

— Я должна тихонько исчезнуть… часа на три. Важная встреча… отложить нельзя. Вы меня понимаете, Максим Петрович?

Я киваю головой. Мне все понятно: у Любочки идет очередной роман с очередным претендентом на ее руку, сердце и однокомнатную кооперативную квартиру. Она болтлива, как индюшка, и любит делиться своими переживаниями с женщинами нашего издательства — своими подружками, а те, конечно, делятся с приятелями мужчинами. В общем получается, что весь аппарат издательства всегда в курсе сложных перипетий Любочкиных романов. Причем каждый — кто с позиций отеческих или материнских, кто по-приятельски, кто исходя из собственного богатого опыта — дает Любочке советы и наставления. И она их охотно выслушивает и принимает. Можно даже сказать, что Любочка вела и ведет свои любовные дела под мудрым руководством коллектива. Странно, однако, что до сих пор она замуж так и не вышла!

— Максим Петрович, миленький, тут придет мой автор, его фамилия Надейкин, ужасно настырный человек. Вы ему скажите, чтобы он пришел через недельку.

— Хорошо, скажу.

— Но вы ему не просто это скажите, а дайте понять, что его рукопись у нас не пройдет.

— Почему вы так думаете?

— Полистайте рукопись, и вы будете думать так же.

— Мне некогда листать ваши рукописи, Любочка, у меня своя горит!

— Тогда поверьте мне на слово. И вообще… как вы любите все усложнять, Максим Петрович. О таком пустяке я вас попросила, а вы…

Она поднимается и уходит. Ей некогда, ее ждет избранник сердца или очередной лжеизбранник, черт его знает, кто там назначает ей свидание в рабочее время! Но почему, скажите, я должен брать на себя тяжкий груз объяснений с ее настырным Надейкиным? Ведь если даже допустить мысль, что Любочка права и рукопись у Надейкина действительно дрянь, все равно — какое право я имею что-то талдычить человеку по поводу его работы, которую не читал?! Но, с точки зрения Любочки, все это пустяк!

Любочка возвращается. Не одна, а со своей ближайшей приятельницей Кирой Иосифовной из соседней комнаты.

Кира Иосифовна «суха, как палка, черна, как галка». Она носит брючный ансамбль мужского покроя, который ей ужасно не идет — пиджачок и брюки лишь подчеркивают ее унылые, безнадежные плоскости. Подслеповатые посетители частенько обращаются к ней как к мужчине: «Гражданин, скажите, пожалуйста…», чем приводят изысканную Киру в бешенство.

Любочка демонстративно отдает приятельнице папку с рукописью Надейкина. Потом женщины начинают шептаться. Я делаю вид, что погружен в свою работу, а сам слушаю краем уха их шепот. Улавливаю я лишь одно слово: «Эгоист». Разумеется, эгоист — это я.

Уходя, уже в дверях, Любочка с ледяной любезностью говорит мне:

— Максим Петрович, я приколю к нашей двери записку для Надейкина, чтобы он вас ничем не беспокоил. С ним поговорит Кира Иосифовна.

Перед концом рабочего дня (Любочка в издательстве больше так и не появляется) ко мне в кабинет шумно врывается Кира Иосифовна — ноздри тонкого ястребиного носа раздуты от ярости, впалые щеки в красных пятнах.

— Ну, этот ваш Надейкин!.. Хорош!

— Он не мой, он — Любочкин!

— Но ко мне-то он попал по вашей милости. Объявил, что будет жаловаться на меня директору. Теперь из-за вашего эгоизма я должна писать дурацкие докладные записки, оправдываться. Спасибо, Максим Петрович.

Хлопнула дверью и исчезла. Представляю, как она еще будет (вместе с Любочкой) перемывать мои бедные эгоистичные кости.

Прихожу домой усталый, вымотанный. Настроение отвратительное. Меня угнетает и бесит глупая история с Надейкиным, в которую я угодил, как кур во щи.

Хорошо бы сейчас посидеть с женой и Чесиком — выпить горячего чаю, позевать часок перед телевизором. А вдруг возьмут и покажут что-то интересное?!

Не тут-то было!

— Скорей переодевайся! Звонили Сюкины, у Ангелины день рождения. По дороге что-нибудь купим для этой халды… — У моей жены и знакомые и приятельницы все или «халды», или «кикиморы», или «дурехи».

— Ой, мне не хочется никуда ехать! Я очень устал… плохо себя чувствую!

— Начинается! Я тоже себя неважно чувствую, но, однако, еду!