Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 31

Катерина потянула Афанасия на улицу:

– Пойдём отсюда, – шепнула.

Но он, озорно подмигивая, взмахом головы указал ей на расположенный в отдельном зальчике кооперативный отдел. Там витрины и полки ярки, цветасты, обильны, и чего только нет, – всё есть! А народу – ни полдуши, кроме продавщицы в высоком, как боярская шапка, накрахмаленном и с блестками колпаке. Она, дородная, видная, одиноко-величаво, точно памятник самой себе, стоит за прилавком, искоса и строго поглядывает издали на мельтешащий люд. Над ней иконой сияет изумительной прорисовки и красочности новенький глянцевый плакат со Сталиным и пухленькими смеющимися детьми «Спасибо родному Сталину за счастливое детство!». Афанасий за руку затянул Екатерину в закуток этого неземного изобилия. Взглянула она на плакат с детьми – внезапно что-то такое колючее шевельнулось у неё в глубинах груди. Но машинально опустила глаза на ценники, и первое чувство тотчас перебилось новым, даже охнула: за всё – червонцами, ничего нет, чтобы копейками стоило. Булка хлеба четырнадцать рублей сорок копеек?! И снова потянула Афанасия вон из магазина, но он крепко встал у прилавка. Набычившись, тыкал:

– Дай-кась, красавица, вон то. То. То…

Вскоре образовалась приличная горка из невиданных диковинок – шоколада, конфет, сгущёнки, тушёнки, копчёных колбас, чая индийского.

Кто-то из хвоста ближайшей очереди прошипел:

– Ишь, блатота вшивая отоваривается.

Афанасий расслышал, ответил:

– Не бурчи, честной народ: скоро талоны отменят, цены урежут – всего будет навалом. Верно говорю вам! Эх, развесёлая жизнь наступит! – И, словно бы для наглядности, отбил по мраморному полу каблуками с набойками чечёточку.

Сказал хотя и с хохотцой, но ёмко, прямя свой ещё юношеский говорок на басовитость. Люди стихли, насторожились, с недоверием поглядывали на парня в матросском бушлате и в кирзачах. А он уже снова распоряжается:

– Вон то ещё подайка-ка, хозяйка медной горы.

Екатерина дёргает Афанасия за бушлат:

– Да полноте! Ты что, сдурел?

А сама думает: «Какой он у меня! Ай, ка-а-ако-о-ой!»

Но не унимается Афанасий, велит:

– Ещё во-о-он ту штуковину подай-кась, добрая волшебница.

– А деньги у тебя имеются, моряк с печки бряк? – упёрлась в Афанасия тугим взглядом продавщица.

В горсти вынул из штанов мятые червонцы, вытрусил их на прилавок:

– Сколько тебе? Отсчитывай!

«Ой, сумасшедший, ой, хвастунишка, ой, щёголь городской! – бессильно восклицала Екатерина, а у самой сердце только что не отплясывало под дошкой. – Ай, ка-а-ако-о-ой! Передо мной выставляется: мол, глянь, каков я! Ой, сумасшедший!»

Продавщица вмиг переменилась: посмотрела на отчаянно тороватого покупателя почтительно, сказала, с приятностью растягивая от природы горделиво неподатливые губы:

– Балычок свежайший. Сёдни утречком завезли. Рекомендую.

– Что ж, давай и балычок.

Она несказанно довольна, что покупатель много берёт. Завмаг, случается, рычит: «Не выполнишь план в этом месяце – пойдёшь в уборщицы». А за весь день обычно пять-шесть покупателей, потому как народ за войну страшно обнищал. Да возьмут по мелочи, на зубок едва хватит.

– Чёрной икорки не прикупишь, морячок? – раззадорилась продавщица. Говорок уже елейный. – Она один из дешёвых у меня товаров. Но – вкуснятина, пальчики оближешь!

– Ты что, любезнейшая, хочешь, чтобы я почернел и сдох? – отшучивается Афанасий, небрежно набивая свою деревенскую дерюжную авоську продуктами. Смилостивился: взял и икры.

А напоследок ещё и мороженого купил – диковинку из диковинок послевоенной поры в Сибири. Серебристую пачку на палочке протянул, как цветок, Екатерине. Она взяла, а что делать с ней – не знает: впервые вживе видит. Афанасий притворился знатоком: показал, с немалой бережностью, как развернуть и откусить. Выйдя на улицу, стали есть попеременке, по-братски делясь, точно дети.



Возле монумента первопроходцам, постамента памятника Александру Третьему, а теперь без него – «какой жалкий и кургузый», подумала Екатерина, – вышли к Ангаре. Ласково пахнуло зеленцеватой синью и сверканием льда. Но не сегодня-завтра стронется великая вода и устремится к Енисею, а потом, слившись с ним, – к великому океану и, конечно же, к новой жизни. Стоят перед Ангарой – родной своей рекой; с детства они с ней и она с ними. Выходит, втроём они сейчас, родные. Да ещё небо с ними, просторное, ясное, пригревающее.

– Подчас после смены прибреду сюда, гляжу на реку и думаю: как там наша Переяславка? По течению, чисто дурачок, вглядываюсь вдаль, аж щурюсь: не увижу ли родных берегов?

– И я в Переяславке подолгу смотрю на Ангару. В иркутскую сторону.

– Меня хочешь разглядеть?

– Угу.

На противоположном берегу на станции голосисто затрубил и густо пыхнул дымом паровоз, устремляясь с вереницей вагонов к Байкалу, на Кругобайкалку. Зачем-то смотрели вслед, пока не истаял состав вдалеке. Афанасий откуда-то из своего высока шепнул в темечко Екатерины:

– Зацелую допьяна, изомну, как цвет, хмельному от радости пересуду нет.

– Есенин? – шепнула и она.

– И он, и сердце моё.

– Любишь?

– А то!

– Скучал?

– Маялся, как медведь в клетке.

– Ишь ты! Чего же не бросил всё, не примчался в Переяславку?

– Говорил уже: учусь, прирабатываю, к тому же общественник, – понимать должна. – Помолчав, нерешительно примолвил: – Письма-то мои, слышь, Катюша, не на почте ли в Переяславке кто перехватывал? Скажи, – я им устрою расчихвостку.

Екатерина отозвалась по-особенному твёрдо:

– Не выдумывай.

Снова пошли. И стронулись одновременно, не сговариваясь. Не сговаривались и о направлении и о цели. Как будто одной душой и одной головой жили. И Екатерина снова не спрашивает, куда. А Афанасий не объясняет, однако идёт уверенно, широким шагом, минутами не соразмеряясь со своей хотя и скорой, но путающейся в подоле спутницей. Петляли какими-то заулками, двориками, порой протискивались через застрёхи в заборах, по всей видимости, значительно скорачивая путь. Свободной рукой, когда нужно было – в сущности, лёгкое – джентльменское содействие, Афанасий не без дерзновенности нащупывал под дошкой рёбрышки любимой, притискивал её к себе. Ей было щекотно, её, как девочку, тянуло засмеяться, но засмеяться или отстраниться она не позволила себе, потому что любила, потому что наконец-то с ним, с единственным, потому что верила в долгую-долгую и счастливую жизнь вместе.

10

Пришли к студенческому общежитию – мрачной, прокоптевшего кирпича трёхэтажке, обветшалой постройке прошлого века. Екатерина неожиданно остановилась перед входом: ей не хотелось входить внутрь, ей хотелось остаться под этим тёплым голубым безбрежным небом, которое сегодня на двоих, – а что может ждать их обоих в общежитии? Известно: там нет неба и там, несомненно, людская теснота. Она подняла глаза к небу.

– Пойдём, пойдём, – нетерпеливо потянул её Афанасий, жадно заглянув в чёрно, но светло вспыхнувшие глаза. – Чего ты испугалась?

– Что ж, пойдём, – шепнула она. Неохотно отклонила взгляд от неба.

Внутри у громоздкой двери в тусклости, под громадным бюстом Сталина и кумачовым стендом «Ты, Сталин, солнце наших дней! Ты всех дороже и родней! Тебе несём тепло сердец, мудрейший наш отец» – вахтёр. Хотя и сухонькая старушонка, но глазки зловатые, липучие, «как у Бабы-Яги», – мгновенно оценила Екатерина.

– Документ! – шепеляво, но властно потребовала она у Екатерины. Бесцеремонно прибавила: – Чёй-то не припомню тебя, деваха.

Екатерина схмурилась на «деваху» и едва сдержалась, чтобы не осечь старуху. По сумеречным коридорам просквозило девичьим смехом, за ним как бы протопал басовитый говорок парней. Где-то здорово хлопнули дверью, где-то загремели тазом. Екатерина потянула Афанасия за рукав бушлата – к выходу. Но он притворился, что не понял. Вынул из авоськи банку с чёрной икрой: