Страница 4 из 46
Быстрой рысью бегут куда-то на запад рваные, набухшие тучи. Дождь то пойдет, то перестанет — мелкий, нудный, будто из испорченной лейки.
На базарной площади грязь по колено, но здесь, в колхозной чайной, тепло, сухо и относительно чисто.
Румяная кокетливая гардеробщица Дуся грудным сопрано предупреждает всех входящих:
— Граждане, снимайте верхнюю одежду. И обувь очищайте. У нас для этого имеется веник и персональные щепочки!
Граждане послушно сдают Дусе свои мокрые ватники, куртки, пальто и долго орудуют веником и «персональной» щепкой, счищая с сапог налипшие комья грязи. Потом, крякнув и поправив перед зеркалом волосы (а у кого их нет, то просто с душевным сокрушением погладив себя по лысине), идут в зал.
Приятно после осенней мокроты посидеть в тепле и сухости, попить чайку из пузатого белого чайника, а то и водочки попросить, закусить чем бог послал, послушать патефон, почитать газету или поговорить с хорошим человеком о жизни.
В чайной всегда полно. Подавальщицы носятся, как на роликах, но все равно не успевают подавать.
Зал басисто гудит, смеется, сыплет шуточками, гомонит. А патефон на стойке у буфетчика с хватающей за сердце красивой грустью выводит тенором:
За столиком у печки сидит пожилой плотный усатый мужчина с мощными плечами, туго обтянутыми военной гимнастеркой без погон. На груди у него три медали и орден Славы. Лицо у усача красное, распаренное, подобревшее от песни. Далеко-далеко, видать, унесла она его из этого зала!
Но вот к его столику подошел худощавый цыгански смуглый низкорослый паренек в кожаной шоферской тужурке, сел на свободный стул, скользнул беглым, безразличным взглядом по мечтательному лицу усатого кавалера, и вдруг его зеленые, как у кошки, узкие глаза зажглись веселым огоньком.
— Эй, друг! — после некоторой паузы сказал он тенорком. — Очнись, милый!
Усач вздрогнул, обернулся:
— Чего тебе?
— Ничего конкретного! Просто смотрю на твою усатую, довольно симпатичную физиономию и не могу вспомнить: где я ее видел? Посмотри ты на мою: может быть, ты вспомнишь?
Усач внимательно и серьезно посмотрел на улыбающееся цыганское лицо веселого паренька в кожаной тужурке.
— Личность твоя мне, безусловно, тоже знакомая, — сказал он с той же солидностью, — только, дорогой товарищ, припомнить тебя я… тоже не могу!
— Интересная получается ситуация! Тогда… давай заполняй анкету! Фамилия, имя, отчество?
— Никитов Лука Петров, — по-солдатски отрапортовал усач.
— Никитов?.. Ничего мне твоя фамилия не говорит, Лука Петров. Ни синь пороху! А меня зовут Донькин Яков Нилыч!.. Тебе что-нибудь говорит эта благородная фамилия?
— Донькин! — Усач пожал богатырскими плечами. — Вроде что и говорит, но таким, понимаешь, шепотком — ничего не разберешь. Откуда родом-то сам?
— Родился я на берегах Невы! — с чувством продекламировал Донькин. — Где, может быть, родились вы или блистали, мой приятель?
— Нет, я под Суздалем… блистал. Деревня Веткино, колхоз «Первенец коллективизации». Слыхал?
— Нет, не слыхал. Сейчас где работаешь?
— Плотничаю тут по району. Новые избы рублю в колхозах.
— Понимаю!.. А я шофером работаю в леспромхозе, сто километров отсюда. Бывал у нас?
— Нет, не бывал. Воевал где?
— На Первом украинском. Танкист. Потом по случаю ранения генерала возил. А ты?
— Первый белорусский. Сапер, труженик войны!
— Где же мы с тобой встречались, труженик войны?
— Не знаю, брат! Может, где и встречались! Ведь какой был коловорот! Слушай, Донькин: может, мы с тобой в одном госпитале лежали?
Они стали вспоминать госпитали, в которых лечили свои раны во время войны, но все это были разные госпитали, и в конце концов веселый Донькин не выдержал:
— Предлагаю прекратить прения и потребовать половинку… Для подогрева памяти!
— Я уж нынче, признаться, подогревался, — смущенно отозвался Никитов.
— Видать, успела она остыть, твоя боевая память, сапер! — сказал Донькин и ухватил пролетавшую мимо официантку за пухлый локоток. — Примите заказ.
Официантка стала принимать донькинский заказ, но тут к их столику подошел громадный человечище в брезентовом, жестком, как железо, плаще, с которого на пол шумно стекала дождевая вода, и сказал сердитым басом, как из бочки:
— Я тебя ищу, Донькин, а ты тут чаи гоняешь!.. На, распишись на накладной!
Он с сердцем положил на стол бумагу и химический карандаш. Донькин расписался. Никитов взглянул на его подпись — затейливую, с закорючкой, и, вдруг просияв, улыбнулся широкой, детски счастливой улыбкой.
— Вспомнил я тебя, Донькин! — сказал он, продолжая улыбаться. — Мы с тобой на рейхстаге в Берлине вместе расписывались. Я еще тебе дружескую услугу оказал. В порядке боевого взаимодействия… Помнишь?
Шофер посмотрел на плотника и тоже просиял.
— Верно, — закричал он, вскакивая с места, — правильно! — И, обращаясь к человеку в брезенте, стал торопливо объяснять: — Когда Берлин взяли, многие наши ходили расписываться на ихнем рейхстаге. Я тоже отпросился у своего генерала, пошел. А ростом-то меня природа обидела — сам видишь, мужичок с ноготок. «Эх, думаю, Донькин, историческая твоя подпись будет стоять ниже всех!» А тут он идет, сапер, уж расписался. «Помоги, говорю, браток, в порядке боевого взаимодействия. Дай я тебе на плечи встану».
— Все уши мне сапогами оттоптал! — с той же детской улыбкой сказал плотник. — Зато расписался выше всех! Донькин! Скажи пожалуйста, как из головы вылетело!..
Человек в брезенте посмеялся, ушел.
А Никитов и Донькин остались и долго еще вспоминали славные майские дни и свою прихотливую солдатскую судьбу.
Потом шофер, подняв стаканчик, сказал:
— Давай выпьем, сапер, за военную русскую славу, за родину, за нашу работу… Тронет еще какой умник советскую нашу Россию, мы с тобой опять где надо распишемся…
1946
В пиджаке
Если вы служили в армии и долго носили военную форму, то вам, наверно, знакомо странное чувство неловкости и стеснения, которое испытывает каждый военный человек, надевший после длительного перерыва штатскую одежду.
Все время хочется одернуть пиджак, как гимнастерку, и поправить пояс, существующий теперь уже только в вашем воображении. На голове, привыкшей к военной фуражке, никак не хочет нормально сидеть шляпа: она то спускается вам на уши, то, наоборот, нахально лезет на затылок.
Правда, проходит несколько дней, и вы привыкаете к штатскому платью и даже приручаете свою шляпу, хотя шляпы, как кошки, поддаются дрессировке туго.
Но первый день борьбы со своим штатским «я» всегда мучителен. Петр Николаевич Смирнов, капитан инженерных войск, недавно демобилизованный из армии, возвращаясь домой из гостей, испытывал именно это чувство смущения и неловкости: сегодня первый раз после четырех лет войны он надел штатский костюм.
Костюм был хороший — темно-синий, в белую полоску, и сидел хорошо, и ленточки боевых орденов красиво выделялись на свежеотглаженном борту пиджака, — но бывшему капитану было не по себе.
Ему неловко было потому, что шел он не один, а с девушкой, с которой познакомился в гостях и которую обязался проводить домой.
Про девушку Петр Николаевич знал лишь то, что зовут ее Наташа и что она прелестна со своими мягкими карими глазами и с нежным овалом лица.
Девушка была хорошо и со вкусом одета, в простое, но отлично сшитое яркое летнее платье с короткими рукавами, позволяющими видеть округлые загорелые руки. На ее тщательно причесанной головке красовалась кокетливая голубая шляпка, похожая на большую нарядную бабочку, присевшую отдохнуть на золотой цветок. Капитан, привыкший за время войны к общению с женщинами в галифе и в сапогах (с ними он разговаривал или как начальник, или как товарищ по оружию), решительно не знал, о чем ему говорить с этим воздушным созданием, к тому же его стеснял «необжитый» штатский костюм.