Страница 6 из 23
Я проснулся! Боже милосердный! Где же я находился? В какой жуткой атмосфере, в какой непроглядной тьме? Постепенно ко мне вернулись чувства, и я вспомнил свою недавнюю болезнь. Монах, человек по имени Пьетро – где они? Что они со мной сделали? Постепенно я начал понимать, что лежу на спине и… на чем-то очень твердом. Зачем они вытащили подушки у меня из-под головы? Какое-то покалывание пробежало у меня по жилам, я с удивлением ощутил собственные руки, они были теплыми, и сердце мое билось достаточно быстро, хоть и неровно. Но что же мешало мне дышать?! Воздуха, воздуха! Мне нужен воздух! Я поднял руки – и о ужас! Они уперлись в нависавшую надо мной твердую поверхность.
И тут правда озарила меня яркой и быстрой, как молния, вспышкой! Меня похоронили, похоронили заживо, а деревянное узилище, окружавшее меня, оказалось гробом! Меня охватило неистовство, превосходящее ярость обезумевшего тигра, и я начал изо всех сил рвать и царапать проклятые доски, всю силу рук и плеч вложив в попытки разбить и открыть заколоченную крышку! Но все мои усилия были тщетны! От ярости и ужаса я еще больше обезумел. Насколько легче любая смерть по сравнению с моей! Я задыхался, чувствовал, как глаза у меня вылезают из орбит, из носа и изо рта хлынула кровь, а по лбу стекали ледяные капли пота. Я остановился, ловя ртом воздух. Затем, собрав все силы перед еще одним яростным усилием, отчаянным движением уперся всеми конечностями в крышку моего тесного узилища. Она затрещала и подалась в стороны! И тут меня охватил новый прилив ужаса, и я рухнул на спину, тяжело дыша.
Если… если меня похоронили в могиле, с леденящим ужасом думал я, какой смысл открывать гроб и обсыпать себя рыхлой землей, влажной, кишащей червями и костями мертвецов, всепроникающей землей, которая забьет мне рот и глаза, навеки заставив меня замолчать?! Эта мысль сверлила мне мозг, и рассудок мой был на грани помутнения! Я рассмеялся – подумать только! – и мой смех отдался у меня в ушах, как последний хрип умирающего. Но я мог дышать свободнее, даже оцепенев от страха, и чувствовал воздух. Да! Дивный свежий воздух как-то проник внутрь. Ободренный и воодушевленный осознанием этого факта, я нащупал образовавшуюся щель, а потом с невообразимой быстротой и силой принялся расшатывать доску, пока вдруг вся боковина гроба не подалась в сторону, так что я смог поднять крышку. Я вытянул руки, и никакая земля не мешала их движениям. Я ощущал воздух – и только. Поддавшись порыву, я выпрыгнул из ненавистного ящика и упал, пролетев небольшое расстояние, поранив руки и колени обо что-то напоминающее каменную кладку. Рядом со мной, издав глухой звук, упало что-то тяжелое.
Вокруг царил непроглядный мрак. Однако можно было дышать, и воздух был прохладным и освежающим. Превозмогая боль, я с трудом сел на том месте, куда упал. Конечности у меня оставались затекшими и непослушными, к тому же я поранился и меня бил лихорадочный озноб. Но мысли прояснились, их дикая череда сделалась ровной и упорядоченной, прежнее безумное волнение понемногу улеглось, и я начал размышлять о своем положении. Разумеется, меня похоронили заживо – в этом не оставалось ни малейших сомнений. Сильная боль, скорее всего, сменилась долгим беспамятством. Люди в трактире, куда меня привели больным, сразу же решили, что я умер от холеры. Охваченные паникой, с непристойной поспешностью, свойственной всем итальянцам, особенно во время холеры, они затолкнули меня в один из неказистых гробов, которые тогда сотнями делали в Неаполе, – простой ящик из тонких досок, какие наспех сколачивались в охваченном страхом городе. Но как же я превозносил эту небрежную работу! Окажись я в более прочном гробу, кто знает, не увенчались ли бы полным провалом мои самые отчаянные и яростные усилия? От этой мысли я содрогнулся. И все же мне не давал покоя вопрос: где я? Я обдумал свое положение со всех сторон и какое-то время не мог прийти ни к какому разумному заключению. Однако постойте! Я вспомнил, что назвал монаху свое имя и он знал, что я – единственный отпрыск богатого рода Романи.
Что же дальше? Ну естественно, добропорядочный святой отец исполнил лишь то, что велел ему долг. Он проследил, чтобы меня поместили в склеп моих предков – просторный склеп Романи, который не открывали с тех пор, как туда принесли тело моего отца для последнего упокоения с торжественностью и пышностью, свойственными похоронам богатого аристократа. Чем больше я об этом думал, тем более вероятным мне это представлялось. Склеп Романи! Его зловещий мрак привел меня в ужас, когда я еще юношей следовал за гробом отца к предназначенной для него каменной нише. Я отвел взгляд, вздрогнув от боли, когда мне велели посмотреть на массивный дубовый гроб с обвисшим и изодранным бархатом, украшенный почерневшим серебром, где содержалось все, что осталось от моей матери, умершей молодой. Мне стало плохо, закружилась голова, меня пробил озноб, и я пришел в себя, лишь вновь оказавшись на свежем воздухе, под высоким синим куполом небес. А теперь я заперт в этом склепе, став его узником, и какова моя надежда на спасение? Я задумался. Вход в склеп, как я помнил, закрывала тяжелая дверь с частой кованой решеткой, от которой вели высокие ступени – вниз, где я, по всей видимости, и находился. Положим, я смог бы в кромешной темноте на ощупь добраться до них и подняться к двери – но что с того? Она закрыта – нет, заперта на засов, – поскольку склеп располагался в дальнем конце кладбища, и очень маловероятно, что даже смотритель кладбища пройдет мимо него в течение нескольких дней, а то и недель. Значит, я должен умереть от голода? Или от жажды? Терзаемый подобными жуткими картинами, я поднялся с пола и выпрямился во весь рост. Ноги мои были босы, и холод камня пробирал меня до костей. Мне еще повезло, что меня похоронили как умершего от холеры: из страха заразиться на мне оставили хоть какую-то одежду – я был во фланелевой рубашке и своих обычных прогулочных брюках. К тому же что-то висело у меня на шее. Я ощупал ее, и на меня нахлынула волна сладостных и вместе с тем печальных воспоминаний.
Это была тонкая золотая цепочка, на которой висел медальон с портретами моей жены и ребенка. В темноте я вытащил его и покрыл страстными поцелуями и слезами – первыми, что пролились после моей смерти, горькими и жгучими слезами, хлынувшими из моих глаз. Стоило жить, пока свет озаряет улыбка Нины! Я решил бороться за жизнь, какие бы ужасы ни ждали меня впереди. Нина – моя любовь, моя красавица! Ее лицо сверкало передо мной в тлетворном мраке усыпальницы, ее глаза манили меня – ее юные верные глаза, которые, я был уверен, утопали в слезах от скорби после моей предполагаемой смерти. Я, казалось, видел, как моя добросердечная любовь рыдает одна в гулком безмолвии комнаты, хранящей память о тысячах наших объятий. Ее дивные волосы растрепаны, ее прекрасное лицо побледнело и осунулось от горького бремени! Малышка Стелла тоже наверняка будет, бедняжка, удивляться тому, отчего я не пришел, как обычно, покачать ее под сенью ветвей апельсинового дерева. А Гвидо, мой храбрый и преданный друг! Я с нежностью подумал о нем. Казалось, я знал, насколько глубокой и долгой будет его скорбь из-за моей кончины. О, я использую все способы, чтобы выбраться отсюда, чтобы найти выход из этого мрачного склепа! Как радостно им всем будет вновь меня увидеть – узнать, что я все-таки не умер! Какой прием они мне устроят! Как Нина ответит на мои объятия, как моя маленькая дочурка прильнет ко мне, как Гвидо крепко пожмет мне руку! Я улыбнулся, представив себе эту радостную сцену на старой доброй вилле – в счастливом доме, освященном крепкой дружбой и нежной любовью!
Внезапно до моего слуха донеслись размеренные гулкие звуки – один, два, три! Я насчитал двенадцать ударов. Какой-то церковный колокол отбивал наставший час. Мои мечтания развеялись, и я снова вернулся к мрачной реальности своего положения. Двенадцать часов! Полдень или полночь? Этого я сказать не мог и стал прикидывать. Когда мне стало плохо, было раннее утро, немногим более восьми часов. Я встретил монаха и попросил его помочь бедному маленькому торговцу фруктами, который, в конечном итоге, скончался наедине со своими страданиями. Теперь, если предположить, что моя болезнь длилась несколько часов и я, возможно, впал в забытье – умер, как сочли окружавшие меня люди, – это произошло где-то около полудня. Тогда они, разумеется, поторопились похоронить меня как можно быстрее – в любом случае до захода солнца. Один за другим складывая эти звенья в одну цепочку, я пришел к заключению, что колокол, который я только что услышал, скорее всего, отбил полночь – полночь после моих похорон. Я вздрогнул и ощутил какую-то нервную дрожь. Я человек не робкого десятка, однако, несмотря на всю свою образованность, подвержен некоторым суевериям. А какой неаполитанец от них свободен? Это свойство нашего южного народа. К тому же было что-то невыразимо пугающее в звуках колокола, гулко отбивавшего полночь и с лязгом звеневшего в ушах того, кто был заживо замурован в склепе с разлагающимися останками своих предков на расстоянии вытянутой руки! Я пытался обуздать свои чувства и собрать всю силу духа. Я старался отыскать наилучший способ выбраться на волю. Я решил, если возможно, на ощупь дойти до ведущих из склепа ступеней и с этой мыслью вытянул вперед руки и начал с предельной осторожностью медленно двигаться вперед. Но что это? Я замер, прислушавшись, и кровь застыла у меня в жилах! Пронзительный крик, проникающий в самую душу, долгий и печальный, эхом разнесся под низкими сводами моей усыпальницы. Меня бросило в холодный пот, сердце заколотилось так громко, что я слышал, как оно бьется о ребра. Снова раздался пронзительный звук, сопровождаемый свистящим шумом и хлопаньем крыльев. Я постарался дышать спокойно.