Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 15

* * *

– Кто мы? Где мы? – витийствовал после вчерашнего Икел. – Кто мы – неведомо. И силиться понять – бесполезно. А где мы? В царстве теней и лавров. Мы видим лавры и идём к ним сквозь тени. Но и лавры оказываются тенями. И всегда случается – насквозь, навылет, в никуда…

Икел с удовольствием отхлёбывал из заляпанного стакана воду, молчал раздумчиво, хмыкал со значением. От довольства собственными умозаключениями он на минуту прикрывал глаза, откидывал голову, застывал. Потом вздрагивал, осоловело обводил взглядом комнату, призывал кого-нибудь что-нибудь прочесть. Благостно внимал, обмякал, грустнел. Затем отворачивался и глядел в окно. За стеклом шёл и шёл мокрый снег.

* * *

Думалось об остром ощущении жгучего свободного полёта, мгновенного обрыва всех мнимых страховок, зримого приближения к разъятию. Зачем? Сам я никогда не примеривался к такой возможности. А в чужую и отлетевшую уже душу не заглянешь. К чему заморачиваться? Ведь всё придумывается самим и обречено на несоответствие реальности. Потому как реальность у субъекта размышлений убийственно краткая. Секунды. Хотя кто знает, как время в них спрессовано?

Я ловил себя на мысли о том, что по большому счёту мне нет никакого дела до гибельной действительности. Важно лишь согласовать для себя некоторые собственные о ней представления. И трем самым выстроить другую действительность для внутреннего пользования. И жить в ней, полагая это оправданным предыдущими нестыковками. В конце концов все мы конструируем себе окружающее, а оно потом вносит изменения в наше внутреннее устройство. То есть на поверку озабочены мы не попытками всерьёз проникнуть в происходящее, а лишь – самими собой. По другому и не получится: вне лона собственных соображений об этом мире в нём не выжить. Скроенные по авторским лекалам умозаключения – и среда, и защита, и самооправдание. Что же ещё здешнему жителю нужно? Всё уже дано.

* * *

– Если сон долгий, к середине уже забываешь начало. А внятно пересказать сможешь и вовсе лишь финал. Поди попробуй прочти нынче большой роман. Только по праздности да особому пристрастию какому. Так многомесячные труды втуне и остаются. Вы представляете себе человека в здравом уме, вечерами самозабвенно изучающего солженицинские кирпичи?.. Я не о критиках. Это случай клинический.

* * *

– Не давайте выветриваться радости. Не относитесь к ней как к само собой разумеющейся штуке. Это товар штучный и скоропортящейся. Так не потакайте порче!

* * *

Икела мы любили за сомнительные живописные байки, апоокрифические россказни с жутковатыми подробностями, завораживающие давно выветрившимся колоритом ретроспекции. Он рассказывал горячо, с многочисленными лирическими отступлениями, изображал персонажей повествования в лицах. Видно было, что ему самому сие действо доставляло немалое наслаждение.

– Этот человек был очень известным стихотворцем фронтового ещё поколения. Хотя поэтом – прямо говоря, никаким. Это, как вы понимаете, в порядке вещей. Приходит он в один прекрасный – а для моего героя не ладный – день в ЦДЛ. Ясное дело, в пальцах тремор, в теле лихорадка, в глазах огонь со вчерашнего. А в карманах, следовательно, ветер. Оглядел он страждущим взглядом Дубовый зал и узрел одиноко сидящего за столиком знакомого критика. Не слишком, впрочем, дружественного – но выбирать не приходилось. Тем более, что тот смачно приканчивал графинчик коньяку. Усевшись за столик напротив критика, стихотворец долго и выразительно глядел ему в глаза. Двоякой трактовки взгляд этот не допускал. «Не умеешь пить – не пей! – торжественно откликнулся критик, наливая себе очередную стопку, – официант, принесите молодому человеку минералки! Нужно, друг ты мой, знать возможности своего организма. Вот я, к примеру, поллитру оприходовал и ещё могу. Главное, не терять человеческого облика! Писатель в любых ситуациях должен выглядеть достойно. Помни о том, кто ты есть… Официант, принесите ещё графинчик! Но ты на него рот не разевай: тебе водичка показана. Господь терпел – и нам велел. Ну, твоё, стало быть, здоровье!..»





Критик лихо махнул ещё одну полную стопку, высказал несколько ценных мыслей по поводу того, как следует жить, задумался глубоко и … рухнул под стол. Стихотворец не стал мешать его сладкому сну и, прихватив графинчик, благополучно переместился за дальний свободный столик, где в два приёма весь этот графинчик и приговорил. После четверти часа молчаливого созерцания исторического интерьера он поднялся и, по свидетельству очевидцев, переходя от столика к столику, принялся что-то настойчиво выяснять у присутствующих. Причём полученные сведения его вроде бы удовлетворяли – он кивал, улыбался, хлопал собеседника по плечу… Но переходил к соседям, и процедура расспросов возобновлялась. Походка стихотворца становилась всё более шаткой; для сохранения равновесия он всё активнее придерживался за спинки стульев, края столов, головы трапезничающих… В конце концов добрался к красовавшемуся у стены рояля, опираясь о крышку, зашёл за него… и повернувшись спиной к присутствующим, помочился. После чего тотчас же завалился под рояль. «Над ним и теперь музыка…», – задумчиво прокомментировал случившееся кто-то из свидетелей…

Впрочем, инцидент этот не помешал нашему стихотворцу через весьма непродолжительное время стать и секретарём большого писательского союза, и главредом самого авторитетного литературного журнала…

А что так усиленно выяснял наш сочинитель? Если верить его тогдашним собеседникам, интересовался он всего лишь местонахождением общественного туалета. Но раз за разом получая на этот счёт исчерпывающие пояснения, не мог удержать их в памяти и делал ещё одну – решающую, как представлялось страждущему, попытку. Да здравствует упорство в достижении цели!

* * *

Следователь глядел в окно и словно не замечал моего присутствия. Выдержав минутную паузу, я призывно захмыкал. Реакции не последовало. Пауза длилась ещё несколько минут. Затем следователь медленно повернул голову и будто удивился, что в кабинете есть кто-то ещё. И тут я разглядел, что правого уха у него почти нет. Потому, верно, он может многого недослышать. Впрочем, как знать. Сплошь и рядом обладатели ушей идеальной формы глухи как пробки. А ущербные и убогие ловят любую вибрацию.

– Ах, это вы, – убедился следователь, – что ж, продолжим…

* * *

У Муты всегда случалось по нескольку ухажёров одновременно. Она быстро обращала знакомых в поклонников и купалась в обожании. Мута не слишком заморачивалась этическими вопросами и чувствовала себя в таких ситуациях легко и свободно. «Главное, чтобы всё было в радость»,– как-то обмолвилась она. «Главное, уметь всему этому радоваться»,– неуклюже парировал я. Мута посмотрела с сожалением и не стала развивать эту тему. К чему, дескать, если мальчику не дано?

Всё происходило плавно, без нажима, но весьма стремительно. Мимолётное знакомство, лёгкое головокружение, исчезновение дистанции. Горячечные объяснения, искры от прикосновений, неистовые объятия. Липкий пот, тусклое утро, полное опустошение.

Мута хотела, чтобы все звенья этого цикла в конкретных мужских обличиях всегда присутствовали в её жизни вместе. Закончиться это никогда не могло, потому как всё время начиналось. Закольцованность – идеальная модель вечности. А с вечностью у Муты были интимные отношения. Отношения такие возможны с самыми разнообразными субстанциями. Писал же стадионный поэт-шестидесятник: «Для меня коммунизм – самый высший интим! А об интимных вещах не треплются». И добавить тут нечего.

* * *

Я всегда завидовал тому, кто умел вести регулярные записи, личный дневник, календарные заметки по поводу. Наверное, это помогает заподозрить логику своего существования, расставить всё по мнящимся местам, вычленить самое важное и предположить грядущее. У пишущего появляется дополнительная сила, способная высветить событийный ряд самым невероятным, но равноправным с действительностью образом. Возникает некая власть – сначала над ньюансами, оттенками, тонами – затем над взаимосвязями, персонажами, смыслами. Фиксация – независимо от воли её творящего – привносит не свойственные текущей жизни рисунок и фактуру; а если автор попустительствует своим стремлениям, они начинают диктовать прошлому его новый, предстающий с исписанных страниц облик. И всё сбывшееся и несбывшееся при этом из предмета ретроспекции превращается в инструмент самоопределения свидетеля, держателя, предъявителя миновавшего. А инструмент в руке – это нечастый праздник.