Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 16

– Они все забрали! Они забирают веру, они забирают детей… – рыдал Гедаля.

– Если это твои дети, так они вернутся. Пей уже, хватит греть, – вздохнула мадам Полонская.

Здание Бродской синагоги после торжественной передачи еврейской молодежи на основании постановления Всеукраинского Центрального исполнительного комитета УССР и Одесского губисполкома, а также решений общих собраний рабочих и служащих предприятий Одессы, собрались лишить последних религиозных признаков. На входе стояли белоснежные мраморные скрижали с золотыми буквами заповедей. Но даже нанятые русские рабочие не осмеливались осквернить святыню, опасаясь кары Божьей.

Но пришла на помощь отважная безбожница из Евсекции – Еврейской коммунистической секции, созданной при компартии. В задачи этой организации входило подавление проявлений религиозности и «буржуазного национализма» в еврейской среде.

Пролетарская культура и диктатура пролетариата вместо еврейской местечковости. Евсекция была создана еще 1918 году, но в Одессе популярность набирала относительно медленно. Тем не менее, ярая сторонница прогресса выхватила молот и сделала первый удар. По скрижали с грохотом пробежала огромная трещина.

– Вот видите‚ ничего не случилось! Гром не грянул! Можете продолжать! – улыбнулась революционерка.

Гедаля допил, аккуратно поставил стакан и посмотрел на Софу Полонскую:

– Вы же будете следующие. Ваши храмы тоже закроют.

Мама приедет

– Анна Ивановна, феникс вы мой сизокрылый, – похлопал Аньку по гипсу завотделением хирургии и травматологии. – Танцуйте! К вам гости!

Анька повернула голову – на пороге стояла мама, Ирина Ивановна Беззуб, и внезапно вытянувшийся еще больше, худой и нескладный Котька.

– Доченька… Доченька моя, – прошептала Фира, делая шаг к кровати.

Анька стиснула зубы и отвернулась.

– Анечка, ты можешь говорить?

– Владимир Львович, можно, я посплю? Что-то я устала.

– Ничего, еще отоспишься, давай, не смущайся. А вы чего оробели – обнимайте! Только на гипс не садитесь.

Фира дрожащей рукой погладила Анину щеку, потом загипсованную ногу на вытяжке и улыбнулась:

– Ты ж моя несгибаемая…

– Скорее ненужная.

– Анечка, ты что? Я приехала, как только узнала.

– Через два месяца? Вы пешком из Одессы шли?

Анька зажмурилась, чтобы скрыть слезы, и отвернула голову:

– Не хочу вас видеть! И разговаривать не хочу!

Фира присела на край кровати и погладила ее по коротко остриженной светлой голове.

– Ну и не говори. А я рядом посижу. И вообще, придется тебе, девочка, мучиться моим обществом, пока гипс не снимут. Так что давай, выздоравливай.

Аня отвернулась. Фира просидела минут пять молча, поглаживая одеялко, а потом слизала проступившую кровь с прокушенной губы и поднялась.

– Пойду пищеблок ваш проверю, а то как ты тут выжила без нормального бульона, даже не представляю.

Котька плюхнулся рядом с Аней и потрогал ее за плечо:

– Ань, Анечка, ну открой глаза, ну поговори со мной… А? Ну я все понимаю, ну нельзя так, ты ж не знаешь, что дома случилось. Ну не могли мы раньше…

Аня повернула голову к Коте и прошипела:





– А что такое могло случиться, чтобы к родной дочери, которая при смерти, вся переломанная, приехать два месяца нельзя было? Вам что, не сообщили?! Не верю! Забыл, кем я работаю?!

– Анька, ты не понимаешь…

– Да все я понимаю! Задолбались вы меня спасать, видимо…

– Дура ты! – вспыхнул Костик. – Дура! Папа умер!

Анька остекленела: – Как? Когда?!

– 11 июня. Сердце. Сначала в аэроплане удар случился.

– В каком аэроплане?

– Ты ж дома сколько не была? Он с железной дороги ушел, точнее, его ушли. Его удар хватил, но Лелька откачала. А потом он пошел в авиамастерские устраиваться. Взлетел, и второй удар случился. Но он машину удержал, и сел. И домой доехал… Он сказал, что не мог умереть, не попрощавшись с мамой. А потом… потом, через два дня, во сне… Гордеева на вскрытии была, сказала, что в сердце там половина умерла еще в самолете. И как он столько протянул, непо- нятно…

Анька запрокинула голову в потолок и ладошкой оттирала льющиеся слезы.

– Прекрати! Слышишь, прекрати, мама меня убьет, она запретила тебе рассказывать, – плакал рядом Котька. – Он во сне ушел. Без боли. Заснул и не проснулся. Мама рядом спала… даже не услышала. Ты, ты не представляешь что с ней было… Она, когда гроб опустили, в могилу за ним спрыгнула. Трое мужиков еле вытащили. А ты на нее кидаешься. Мы думали, она не выживет. Ты же знаешь, как она папу любит… Мы с Петькой держали, а Гордеева колола что-то, чтоб спала. Две недели такого кошмара. А тут как раз на девять дней телеграмма из твоего госпиталя. Лидка забрала. Собрала всех и сказала маме пока не говорить, что она точно не переживет. Мама случайно узнала. И выехала через два часа. Господи, что она нам дома устроила, а потом на вокзале в кассах! Меня взяла только потому, что я поклялся, что ничего не знал про тебя… Анька, слышишь?

– Па-аапочкааа…

– Ах ты ж засранец! – Фира подняла Котю за ухо с кровати. И Анька посреди слез непроизвольно хихикнула. Котя был выше мамы на две головы и склонился вопросительным знаком к ее поднятой руке.

– Ну все, Константин Иванович! Вон пошел из палаты!

– Мамочка родная! Мама, наклонись ко мне, – попросила Анька.

Фира, не отпуская уха Котьки, наклонилась к ней:

– Девочка моя любимая! Не надо было тебе говорить! Не сейчас!

Ира целовала ее мокрые щеки, колючую, пахнущую больницей и стирочным мылом макушку.

– Надо! Надо! Мамочка, любимая, держись, пожалуйста!

– Да куда я денусь! С вами ни сдохнуть, ни даже поскорбеть нормально нельзя! Уже по двадцать лет коровам, а не видать мне покоя!

Через три дня Фира смешила целый этаж госпиталя.

– Не! Ну вы это видели! – орала она на все отделение. – Вот скажите мне, гражданка Беззуб, ну неужели нельзя было хоть одно лето вести себя прилично и не ломать ноги? У нас же Лидка по театральным спецэффектам. Тебя чего угораздило? Что за упаднический декаданс? Олени, серпантины, переломы – как в дешевой фильме, ей-богу! Давай, красная командирша, ложечку за маму! В вашем Крыму просто беговые куры – я ничего пристойного на бульон не нашла. Спасибо Коте с его мужскими чарами: пошел по дворам – вернулся с трофеями. И заметь, я даже не спрашиваю, на что он выменял эту синюю птицу!

Фира успела вовремя. – точно к самому тяжелому восстановительному этапу.

Гипс заменили тугими повязками и начали восстановление атрофированных и порванных мышц. И Аня в голос сокрушалась, что не умерла сразу в машине. Бесчувственные ступни, спичечные икры и дикая боль в каждой кости.

Но Фиру это не волновало. Все ее нереализованные медицинские мечты и приобретенные навыки многодетной матери обрушились на дочь. Она начинала с массажа, потом таскала Анькины ноги в примитивной гимнастике. А когда та отворачивалась к стене – читала вслух вынесенные из местной библиотеки «Вопросы жизни» Николая Пирогова. После обеда и сна все повторялось по кругу.

– Котя, я тебя умоляю, забери маму! Она меня замучила… Замучила совсем. Своим бодром голосом, этими хиханьками, вычиткой врачебной, бульонами бесконечными… Ну не помру я уже. Честно. Не в этот год. Дайте покоя. Дайте мне время…

– Как тогда в санатории? – с готовностью переспросил Котька.

Анька помрачнела, но Котька этого заметил.

– Точно. Как тогда в санатории. Но как тогда – больше не будет…

Именно там, в закрытом номенклатурном санатории для политкаторжан она познакомилась со своей первой и единственной любовью – Максом Дейчем. Тот злополучный аборт и его сегодняшнее равнодушие не давали ей ни дышать, ни жить обычной жизнью. Она горела неугасимым синим пламенем обиды и ярости – на него, на себя. Бесконечно перебирая в голове варианты – где не то сказала, где недожала, что пошло не так, а что было бы, если… И это «если» болело сильнее сломанных костей.