Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 22

Аксинья играла на арфе.

Чужая жена сидела на скрипучей табуретке Варвары посреди нашей нафталиновой гостиной. Между ног Аксиньи с нежной величественностью устроилась арфа. Арфа была ясная и тёплая, словно клён в бабье лето. От самой толстой струны её подпрыгивал сервант и дребезжали окна.

Волосы Аксиньи струились по плечам, вторя тому изгибу арфы, что с декой и колками. Крутой прогиб её стоп вторил тому резному рисунку на раме, что припадал к её груди, когда от её груди отрывался я. Мы находили во всём сложную тайную композицию. Любая вещь и часть тела – её или моя – всегда поэтически друг с другом соотносились, а иначе в квартире Варвары можно было подохнуть от бытовой убогости.

Но у нас была “романтика”. Я стащил её у студентов “Ленфильма”, студия тут неподалёку.

Я перестал ходить в школу.

Лежал днём на диване, сложив руки на животе, тщась согреть холодными ладонями краденое богатство, а вечером чужая жена возвращалась с работы. Мы принимали душ, лепились ненадолго в зверя о двух спинах, затем я наблюдал, как она длинными тонкими пальцами с узловатыми суставами перебирала струны. Она говорила, что силы натяжения в этой малышке столько, что, порвавшись, струна способна пробить пол или потолок – как повезёт. Что я должен беречь арфу от сквозняка, закрой форточку, она костенеет от холода, да-да, лежал я, не шелохнувшись и подложив ладонь под щёку, а Аксинья играла, шёпотом пропевая: ми-соль-си-фа, ля-ре-фа-ми, а потом ми-соль-ля-ре – из “Ромео и Джульетты”, – и мерещилось мне, как Меркуцио перерубает пополам струна Тибальда, а она шептала так тихо-тихо эти ноты, будто по чуть-чуть выпуская из себя дикое дыхание, будто освобождаясь от меня.

Вот Танька такой красотой не владела.

Танька умела продавать газеты в ларьке на перекрёстке Большого проспекта и Ленина; ну ещё убираться по дому. Я знал, что она даже обниматься не умела, потому что её не обнимали.

И я почему-то не мог уснуть. Я думал о том, на что похожи ноги Таньки, если стянуть с них старые джинсы: годы шли, а джинсовые подвороты внизу не разматывались. Её ноги ни с чем не соотносились. И руки были как руки. С мозолями, рабочие такие.

Образ Таньки не удавалось втиснуть в мечту, я бесился и будил по ночам Аксинью, но один целый прекрасный зверь возникал лишь на считаные мгновения.

Через неделю краденая любовь кончилась. Из меня она вырвалась внезапно, вместе с протухшим говяжьим филеем, купленным в сомнительном продуктовом, у которого я чуть позже, в отместку, украду лицензию и пожаробезопасность. Чужая жена опомнилась, решила, что ей пора возвращаться, что надо прекратить это, она сделала ужасные вещи, а я совсем маленький, выпей солевой раствор, мой мальчик, вытрись, это безумие, это невозможно.

Я пожал плечами, надел штаны, помог Аксинье отнести вещи.

Но я ещё хранил другие штуки, которые украл у тех искушённых, что сильно старше, которым от моей кражи стало сильно легче, отвязные притягательные штуки, – они умножались от моей юности. Эту последнюю дозу, отвал башки, я держал при себе, поэтому через три дня, опять разругавшись с мужем, Аксинья вернулась, звенящая и натянутая, как басовая струна, неискушённого меня она могла бы и перерубить, но я был усилен чужим пороком, и этой струне я устроил агонизирующее тремоло, но, увы, через неделю иссякли даже эти желания, которым и названия нет, и она ушла опять.

Тревога от безнаказанности взяла меня за горло.

Ноги сами понесли к Иоанновскому монастырю.

Что я тут забыл? Не придумав ничего лучше, уставился на белую голубку, летящую на одной иконе: то ли она бежала из Ноева ковчега искать землю посреди океана, то ли неслась обратно. От ладана я расчихался. Потом какая-то бабка, показывавшая прихожанам, как правильно ставить свечку за упокой, взглянула на меня с яростью, высекла в воздухе знак от сглаза. Скрутило мой живот, и я убрался.

Внутри было совсем пусто.

Я позвонил Таньке.

Она была как бы в помешательстве, не могла и двух слов связать. Возможно, у Таньки мозги съезжали набекрень, она предупреждала, что это при её склерозе рано или поздно случится. Я позвал Таньку гулять. Я пообещал прийти в гости с коробкой конфет. Я хотел вспомнить анекдот, хотел её рассмешить, я пытался смеяться, только она молчала, алло! Алло? Танька положила трубку.

Февраль я прожил как на иголках, совсем не крал.

В марте поставил чайник.





В апреле вымыл кружку.

В мае мне опять захотелось женщины, но так, чтоб ничего и никого не ломать.

Я возвращался домой после школы, я собрался купить журнал для взрослых и остановился у ларька – ларька, где работала бабушка Таньки. Перейти с Аксиньи на такой журнал было всё равно что отменить эволюцию и залезть на дерево, но я был пуст, мне не было стыдно. Силу духа, достоинство, порядочность я уже когда-то у кого-то украл и истратил. Пока бабушка Тани прикидывала, можно ли продать журнал мне (конечно, нет), я украл у неё вчерашний день (бабушка это спишет на Альцгеймера).

Из её вчерашнего дня я узнал, что Танька больше не выбирается из постели, и для бабушки теперь огромное счастье побыть на воздухе, не видя её мучений. Танька должна умереть до Нового года, потому что не владеет телом, нарушается пищеварение, ей тяжело дышится, надо только перетерпеть, – советовала на завтрак её приёмная бабушка её приёмным родителям, – всё-таки бэушный ребёнок с таким пороком, с таким пробегом – это маета, скорее бы уже… а там жизнь начнётся с чистого листа…

Я смотрел, как её бабушка, поджав губы, шарит по глянцевым обложкам с красотками, делая вид, что ищет мой журнал.

Пустота во мне раскалилась.

Я отказался; она вздохнула с облегчением.

Значит, Танька будет мучиться до Нового года… Я любил Новый год больше своего дня рождения, а дни рождения не любил, потому что всегда был один, Варвара не в счёт, а красть у самого себя… в общем, двойная печаль.

Ночью я обошёл дом Таньки и полез по водосточной трубе.

Труба отчекрыжилась, я спрятался, сторож выбежал. Он назвал меня ишаком, хотя и не знал обо мне. Я полез по дереву – а это просто: надо лишь красть у гравитации силу. Извини, земля, – хэллоу, веточки. Силу гравитации лучше всего выпукивать, оставишь в себе – лопнешь, а так – реактивное движение. Я пролетел от дерева до заветного окна не хуже, чем Питер Пэн.

Чуть не промахнулся, но всё-таки ухватился за створки, втащил себя вверх, они рассохлись и вздумали заскрипеть (на пластиковые стеклопакеты денег тут не водилось), но я украл звук и спрятал его в живот, у меня тугой живот. Живот надёжно удерживает звук, когда дело не касается гравитации. В форточку пролез, ведь я был худ. Я украл гуттаперчевость у акробата цирка на Фонтанке, а он обрюзг и остался без работы; до этого я украл билет у толстого ротозея, чтобы сходить в цирк на Фонтанке, а он скуксился и остался без радости.

Волосы Таньки прилипли ко лбу, как намазанные клеем.

Под одеялом стыковались какие-то несуразные детали. Не могли срастись в одно целое тело, взлетающее каждое утро из кровати в день, сквозь дни – в года, унося нуждающихся в своём клюве или неся в клюве еду своим птенцам. Танька никак не могла лететь.

На тумбочке была упаковка снотворного и пенал с Микки-Маусом. Из пенала почему-то торчали таблетки, много таблеток. От Таньки скверно пахло.

Я сел рядом.

Долго-предолго на неё пялился безо всякой мысли.

Потом я вдруг испугался, что родители войдут и увидят меня, а я – хоть и гибкий плут, но под её кровать не влезу, а зрение их я красть не хотел, хватит уже.

– Однажды я украл у тебя жвачку, – сказал я, быстренько засучивая рукава.

Почему-то я подумал, что в такой ситуации надо извиниться, ведь я обещал Павлухе, что присмотрю за Танькой, а оно вон как обернулось. Но до сих пор не знаю, за что тут извиняться, мне было хорошо, я не попался, Танька не узнала, бабка бы её за другое наругала, а жвачке безразлично.

– Когда нам было по тринадцать, я украл твой поцелуй, и ты не сблизилась с Фёдором. Он уехал в столицу, а ты осталась дурой.