Страница 20 из 37
Тому, кто слывет мужчиной, нескромничать не пристало, и я повторять не стану слова, что она шептала. В песчинках и поцелуях она ушла на рассвете. Кинжалы трефовых лилий вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно, цыган до смертного часа. Я дал ей ларец на память и больше не стал встречаться, запомнив обман той ночи у края речной долины, она ведь была замужней, а мне клялась, что невинна.
РОМАНС О ЧЕРНОЙ ТОСКЕ
Петух зарю высекает, звеня кресалом каленым, когда Соледад Монтойя спускается вниз по склонам. Желтая медь ее тела пахнет конем и туманом. Груди, черней наковален, стонут напевом чеканным. - Кого, Соледад, зовешь ты и что тебе ночью надо? - Зову я кого зовется, не ты мне вернешь утрату. Искала я то, что ищут, себя и свою отраду. - О Соледад, моя мука! Ждет море коней строптивых, и кто удила закусит погибнет в его обрывах. - Не вспоминай о море! Словно могила пустая, стынут масличные земли, черной тоской порастая. - О Соледад, моя мука! Что за тоска в этом пенье! Плачешь ты соком лимона, терпким от губ и терпенья. - Что за тоска!.. Как шальная бегу и бьюсь я о стены, и плещут по полу косы, змеясь от кухни к постели. Тоска!.. Смолы я чернее ц черной тьмою одета. О юбки мои кружевные! О бедра мои - страстоцветы! - Омойся росой зарянок, малиновою водою, и бедное свое сердце смири, Соледад Монтойя...
Взлетают певчие реки на крыльях неба и веток. Рожденный день коронован медовым тыквенным цветом. Тоска цыганского сердца, усни, сиротство изведав. Тоска заглохших истоков и позабытых рассветов...
САН-МИГЕЛЬ
ГРАНАДА
Склоны, и склоны, и склоны и на горах полусонных мулы и тени от мулов, грузные, словно подсолнух.
В вечных потемках ущелий взгляд их теряется грустно. Хрустом соленых рассветов льются воздушные русла.
У белогривого неба ртутные очи померкли, дав холодеющей тени успокоение смерти.
В холод закутались реки, чтобы никто их не тронул. Дикие голые реки, склоны, и склоны, и склоны...
Вверху на башне старинной в узорах дикого хмеля гирляндой свеч опоясан высокий стан Сан-Мигеля. В окне своей голубятни по знаку ночи совиной ручной архангел рядится в пернатый гнев соловьиный. Дыша цветочным настоем, в тоске по свежим полянам эфеб трехтысячной ночи поет в ковчеге стеклянном.
Танцует ночное море поэму балконов лунных. Сменила тростник на шепот луна в золотых лагунах.
Девчонки, грызя орехи, идут по камням нагретым. Во мраке крупы купальщиц Подобны медным планетам. Гуляет знать городская, и дамы с грустною миной, смуглея, бредят ночами своей поры соловьиной. И в час полуночной мессы, слепой, лимонный и хилый, мужчин и женщин с амвона корит епископ Манилы.
Один Сан-Мигель на башне покоится среди мрака, унизанный зеркалами и знаками зодиака, владыка нечетных чисел и горних миров небесных в берберском очарованье заклятий и арабесок.
САН-РАФАЭЛЬ
КОРДОВА
I
Смутно уходят упряжки в край тишины тростниковой мимо омытого влагой римского торса нагого. Гвадалквивирские волны стелют их в зеркале плесов меж гравированных листьев и грозовых отголосков. И возле старых повозок, в ночи затерянных сиро, поют, вышивая, дети про вечную горечь мира. Но Кордове нет печали до темных речных дурманов, и как ни возводит сумрак архитектуру туманов не скрыть ее ног точеных нетленный и чистый мрамор. И хрупким узором жести дрожат лепестки флюгарок на серой завесе бриза поверх триумфальных арок. И мост на десять ладов толкует морские вести, пока контрабанду вносят по старой стене в предместья...
II
Одна лишь речная рыбка иглой золотой сметала Кбрдову ласковых плавней с Кордовой строгих порталов.
Сбрасывают одежды дети с бесстрастным видом, тоненькие Мерлины, ученики Товита, они золотую рыбку коварным вопросом бесят: не краше ли цвет муската, чем пляшущий полумесяц? Но рыбка их заставляет, туманя мрамор холодный, перенимать равновесье у одинокой колонны, где сарацинский архангел, блеснув чешуей доспеха, когда-то в волнах гортанных обрел колыбель и эхо...
Одна золотая рыбка в руках у красавиц Кордов: Кордовы, зыблемой в водах, и горней Кордовы гордой.
САН-ГАБРИЭЛЬ
СЕВИЛЬЯ
I
Высокий и узкобедрый, стройней тростников лагуны, идет он, кутая тенью глаза и грустные губы; поют горячие вены серебряною струною, а кожа в ночи мерцает, как яблоки под луною. И туфли мерно роняют в туманы лунных цветений два такта грустных и кратких как траур облачной тени. И нет ему в мире равных ни пальмы в песках кочевий, ни короля на троне, ни в небе звезды вечерней. Когда над яшмовой грудью лицо он клонит в моленье, ночь на равнину выходит, чтобы упасть на колени. И недруга ив плакучих, властителя бликов лунных, архангела Габриэля в ночи заклинают струны. - Когда в материнском лоне послышится плач дитяти, припомни цыган бродячих, тебе подаривших платье!
II
Анунсиасьон де лос Рейес за городской стеною встречает его, одета лохмотьями и луною.
И с лилией и улыбкой перед нею в поклоне плавном предстал Габриэль - архангел, Хиральды прекрасный правнук. Таинственные цикады по бисеру замерцали. А звезды по небосклону рассыпались бубенцами.
- О Сан-Габриэль, к порогу меня пригвоздило счастьем! Сиянье твое жасмином скользит по моим запястьям. - С миром, Анунсиасьон, о смуглое чудо света! Дитя у тебя родится прекрасней ночного ветра. - Ай, свет мой, Габриэлильо! Ай, Сан-Габриэль пресветлый! Заткать бы мне твое ложе гвоздикой и горицветом! - С миром, Анунсиасьон, звезда под бедным нарядом! Найдешь ты в груди сыновней три раны с родинкой рядом. - Ай, свет мой, Габриэлильо! Ай, Сан-Габриэль пресветлый! Как ноет под левой грудью, теплом молока согретой! - С миром, Анунсиасьон, о мать царей и пророчиц! В дороге светят цыганам твои горючие очи.
Дитя запевает в лоне у матери изумленной. Дрожит в голосочке песня миндалинкою зеленой. Архангел восходит в небо ступенями сонных улиц... А звезды на небосклоне в бессмертники обернулись.
КАК СХВАТИЛИ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ
Антоньо Торрес Эредья, Камборьо сын горделивый, в Севилью смотреть корриду шагает с веткою ивы. Смуглее луны зеленой, шагает, высок и тонок. Блестят над глазами кольца его кудрей вороненых. Лимонов на полдороге нарезал он в час привала и долго бросал их в воду, пока золотой не стала. И где-то на полдороге, под тополем на излуке, ему впятером жандармы назад заломили руки.