Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 86



Сам А.Улыбышев ранее записал в дневнике: "Теперь живет у него (брата Владимира) с каким-то побродягой старшая сестра моя Катерина Панова, оставившая мужа и совершенно потерянная".

Едва нa бродяга

В 1839 году умирает Левашева, ее муж соберется продать дом на Басманной, Tschaad'у надо искать пристанища. На ум ему почему-то приходит вариант отъезда к брату, в деревню. Для Tschaad'a это вроде ссылки, но и брат, мало сказать, не в восторге.

"В письме твоем, как оно ни коротко, много есть для меня непонятного. Во-первых, ты пишешь, что у тетушки дом очень худ, зимой почти необитаем, и потому принужден прибегнуть ко мне, - а ниже ты говоришь, что знаешь, что у меня нет строения, где бы ты мог поместиться теперь, но что в продолжении лета полагаешь, можно будет что-нибудь построить. Итак, по собственным твоим словам, у тетушки есть для тебя помещение хоть какое-нибудь, а у меня никакого нет. Летом же построить можно что-нибудь так же в Алексеевском, как и в Хрипунове, но до Хрипунова от Москвы 400 верст, а от Алексеевского 80 верст. Несмотря на это, предпочитаешь Хрипуново Алексеевскому для устроения себе убежища.

Во-вторых: почему если не в доме Левашева, то уже и ни в каком другом доме в Москве жить тебе не можно, и неужели нет в Москве отдающихся внаймы квартир?

Так как эти два темных места до меня лично не касаются, то я не имею права просить и не прошу на них объяснения.

Но вот статья или фраза, которая до меня касается и чтоб понять которую, я ломал себе голову целую неделю (со дня получения твоего письма до сей минуты, когда я это пишу) без всякого успеха: "к тому же имея в руках мои деньги, ты можешь предложить мне какие тебе угодно условия".

Какие твои деньги я имею в руках?

Разве считаешь на мне какую недоимку в ежегодном тебе платеже условленных семи тысяч рублей ассигнац.?

И почему мог бы я предложить тебе какие мне угодно условия, если б и были у меня в руках твои деньги?

И какого рода условия могу я тебе предложить за позволение жить на моей земле, а в этом позволении заключается все, что ты от меня требуешь?

Признаюсь тебе, что у меня голова нынче очень слаба становится, и что трудная очень для меня работа стараться отгадывать загадки, а потому очень благодарен буду, если сообщишь объяснение - я буду его ожидать.

Позволь мне тебе посоветовать: прежде нежели отправишься из Москвы в Хрипуново, - съездить к тетушке. Ей 78 лет, следовательно, очень не долго уже ей остается жить...



22 декабря, 1840 года".

Все обидеть норовят

Дело с квартирой уладится, Tschaad останется на Басманной и при новом владельце дома, но до этого он еще попытается пристроиться у незамужней двоюродной сестры Елизаветы Дмитриевны Щербатовой, которая, увы, против: необходимость всякий день видеть капризного брата представляется ей кошмаром, который отравит дни ее старости ("если бы он мог вязать, прясть, раскладывать пасьянс..."). Как и брат Михаил, она намекает Tschaad'у, что можно бы поехать и к тетушке - той самой, которая лет сорок назад сказала: "Дети со мной, в чем же беда?".

Пытаясь переубедить кузину (Tschaad всю жизнь страдал от того, что его симпатии к Е.Д. остаются безответными), в июле 1842 года он пишет Свербеевой (урожденная Щербатова, еще одна кузина Ч.), где излагает проблему как-то очень уж для себя характерно: "Приближаясь к моменту моего удаления в изгнание из города, где я провел 15 лет моей жизни над созданием себе существования, полного привязанностей и симпатий, которое не могли сокрушить ни преследования, ни неудачи, я вижу, что эта вынужденная эмиграция есть настоящая катастрофа. Вы находите, что Рождествено одиноко; что же сказали бы Вы об очаровательном убежище, которому предстоит меня принять, если бы Вы имели о нем какое-либо представление? Вообразите себе - один кустарник и болота на версты кругом и, помимо всего прочего, отсутствие в доме места для целой половины моих книг! Так пишет мне добрая тетушка, несмотря на ее горячее желание видеть меня у себя. Расположенное в довольно веселой местности, с удобным домом, украшенное вашим соседством, Рождествено по сравнению является обетованною землею..."

Жихарев: "Дурное положение его дел происходило от обыкновенного мотовства или расточительности, явления, особенной редкости собою не представляющего. Но что в нем было особенного, лично и исключительно ему принадлежавшего, это то, что самым бестолковым и всегда эгоистическом образом протратившись, он постоянно пускался в две операции, весьма огорчительные для его собственного достоинства и пренесносные для других близких ему людей; во-первых, обвинял в своей провинности все остальное человечество, кроме себя, причем позволял себе иногда, чтобы себя оправдать, даже клеветы; а во-вторых, посягал на чужую собственность, в том отношении, что чуть не насильно занимал деньги и их почти никогда без неудовольствия, ссор и жалоб не отдавал. Так как эта его черта была довольно известна, и всякий в этом отношении его остерегался, то число его жертв было ничтожно, исключая, впрочем, одной - его брата Михаила. Редко случается, чтобы брат для другого брата сделал столько самых великодушных пожертвований, сколько Михаил Чаадаев сделал их для Петра Чаадаева, и никогда не должно случиться, чтобы облагодетельствованный был благодетелю столько и столько черно и гнусно неблагодарен".

Но потом не выдержит и брат: "Итак, прошу тебя: во-первых, изложить ясно и определительно, чего вы от меня ожидаете, и что вы именно разумеете, говоря о прежнем моем обещании. Если не встретится препятствий, то прошу сослаться на то мое письмо или на те письма, в котором или в которых находится это обещание, и означить год, месяц и число этого письма или этих писем.

Во-вторых, уведомить меня, сколько прибавилось к сумме твоих долгов, от 15-го апреля 1849 года ты писал мне, что для уплаты долгов и для прочего! (красный восклицательный знак на полях рукой М.Чаадаева) нужно тебе девять тысяч рублей серебром, - а ныне сколько тебе нужно для уплаты долгов твоих и прочего?

По получении этих объяснений я постараюсь сообщить вам немедленно, что могу и что намерен сделать для исполнения ваших желаний. Михайло Чаадаев". (5-го апреля 1852 года, похоже, что пишущий был отчасти нетрезв, так ведь и понять его можно.)

Начало мифа

Герцен назвал Орлова и Чаадаева так: "Московские львы". Похоже, на это определение его вдохновили соответствующие звери, охраняющие решетку Английского клуба. Герцен общался с Tschaad'ом по возвращении из ссылки и относился к нему трогательно (познакомился он с ним много раньше, у М.Ф.Орлова, аккурат в день ареста Огарева и запомнил тогда лишь скептическое Tschaad'a "а разве сейчас еще есть молодые люди?"). Трогательное отношение не помешало Герцену переврать многое: у него, например, Tschaad едет к императору на конгресс в Верону и т.п. Что, собственно, не важно, поскольку главным уже становится не точность, но порывы души. Впрочем, Герцен признается, что разбудил-то его именно Tschaad, а не декабристы - как, помнится, считал г-н Ленин: "Письмо Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утрате или о том, что его не будет - все равно надо было проснуться".

За границей сведения о Tschaad'е появились в конце тридцатых годов. Первым был Кюстин (1839): "Мученик за правду чуть было не потерял разум, в наличии которого ему было отказано сверху. Ныне, после трех лет строго соблюдаемого лечения, столь же унизительного, сколь и жестокого, несчастный великосветский богослов получил, наконец, относительную свободу, но - не чудо ли это! - теперь он сомневается в собственном рассудке и, вверяясь императорскому слову, сам себя признает безумным!" По этому поводу Tschaad собирался передать Кюстину какую-то записку. Передал ли - неизвестно.

Еще был Мишле: "Статья эта, подписанная именем Чаадаева, была эпитафией империи, но в то же время и самого автора; он знал, что написав эти строки, обрекает себя на смерть, более того, на неведомые муки и заключение. По крайней мере, душу свою он облегчил. Со зловещим красноречием, с убийственным спокойствием он как бы обращает к своей стране свое предсмертное завещание. Он предъявляет ей счет за все те горести, которые сопутствуют любому мыслящему человеку, анализирует с приводящей в отчаяние неумолимой глубиной терзание русской души; затем в ужасе отвернувшись, проклинает Россию. Он говорит ей, что в человеческом смысле она никогда не существовала, что она представляет из себя лишь пробел в человеческом разуме, заявляет, что ее прошлое бесполезно, настоящее никчемно и что у нее нет никакого будущего. Император приказал запереть этого человека в сумасшедший дом. Истерзанная Россия думала, что он прав, но промолчала. Начиная с 1842 года не появилось никакого русского издания, ни плохого, ни хорошего. По сути дела, ужасная эта статья была последней. После нее наступила могильная тишина".