Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 32



При первом удобном случае, он подошел к Ангелике, как старинный знакомец. Она не смутилась и не притворилась не узнавшею его; она отвечала ему вежливо и равнодушно, однако без лишней холодности. Он осмелился сказать, что желал бы видеть ее наедине; она поглядела на него выразительно и несколько строго и, не удостоив ответа, продолжала разговор о посторонних предметах. Это ясно доказывало, что она требует забвения того, что не может быть забыто. Итак, говорить с нею нельзя и не должно. Густав решился возбудить ее воспоминания другими средствами.

Был назначен бал у князя Рамирского, на который получила приглашение Ангелика. Гацфельд также назвался с помощью князя Лиодорова. Он подкупил музыкантов и заставил их выучить мазурку, которая в прежнее время очень нравилась Анеле и часто игралась на фортепьяно в сопровождении скрипки Густава. Эту мазурку должны были музыканты заиграть на бале по его знаку. Как только была приглашена Ангелика на этот танец, сигнал был подан и раздались звуки простой, но тем более прелестной мазурки, еще незнакомой московским танцовщицам. Все восхитились приятною мелодиею, и заметно было, что Ангелика с удовольствием слушает этот напев. Три пары протанцевали; в четвертой была Ангелика, отличавшаяся от прочих дам ростом и дородностью. Когда пришла ее очередь, она приняла важный вид, потупила глаза и начала скользить по паркету, выказывая прелестную ножку — вот что называется, по старинному выражению, как лебедь плывет. Какая грациозная и величественная поступь! и когда кавалер перекинул ее на другую сторону, она повернулась медленно и ловко, без насильственной легкости и не тяжело; заметно было, что она искусно рассчитывала меру движения, приличного ее фигуре и летам. Это тем более пленяло, что другие дамы танцевали резво и игриво… Густав был вне себя. Он не сводил глаз с очаровательной танцовщицы и забыл об ожидаемом действии давно знакомой музыки. Голова, сердце, душа, все бытие его было занято тою мыслию, что красавица, предмет удивления всего блестящего бального круга — эта богиня красоты, как ее называли все окружавшие его — некогда, с пламенною любовью прижимаясь к его груди, без всякого обмана и преувеличения уверяла, что она готова быть его служанкою… О, эта мысль производила в нем какое-то непостижимое сладостное мучение, как живое воспоминание о блаженстве потерянного рая…

Танцы кончились, и утомленная Ангелика села. Лицо ее было покрыто живым румянцем, полная грудь подымалась от тяжелого дыхания. С очаровательною улыбкою отвечала она кавалерам, беспрестанно к ней подходившим с комплиментами. Подошел и Гацфельд; но, вместо приветствия, он спросил, помнит ли она эту мазурку?

— Мазурку? Танец?

— Нет, музыку.

— Да!.. Кажется… старинная музыка, а впрочем, прекрасная…

И это было сказано с тою же очаровательною улыбкою, не выражавшею ничего более, кроме желания показать отличные зубы!.. Неуспех!

Безумный! вглядись хорошенько в эту особу, которая блистает уже последним цветом красоты, возбуждающим более почтительного удивления, нежели пылкой любви. Рассмотри хорошенько эту важную, степенную физиономию, эту утонченность туалета, свидетельствующую уже не о желании нравиться и пленять, а только о привычке быть прекрасною и о необходимости поддержать близкие к упадку прелести. Посмотри на это искусно отделанное платье, на замысловатую прическу, над которою, верно, более часа трудился отличный артист этого дела; на бриллиантовые серьги, пышную принадлежность особ высшего круга; прислушайся к этим разговорам, доказывающим навык в обращении блестящего общества, — и суди сам, есть ли тут что похожее на ту, которая соглашалась быть твоею служанкою? Согласится ли эта иметь тебя своим слугою? так кажется! Но кто знает, что кроется под пышною, величественною наружностью? Надевает ли женское сердце бриллиантовые серьги?

Три дня Гацфельд был как сумасшедший. Он не знал, что с ним делается, что его тревожит, к чему стремится его душа, что должен он предпринять. Влюблен ли он? Может быть; только эта любовь похожа на какое-то бешенство, на нетерпение в высшей степени и даже на нервическое страдание. Его мучит не столько любовь, сколько воспоминание прошедшего; желает он не внимания к его чувствам, не обнадеживания, которое едва ли не лучше самого обладания, ни даже изъявления той первой взаимности, которая составляет высшее блаженство любви. Нет, он хочет прежнего, без исключения, вполне. Он требует возобновления того, что было, хотя бы на одну минуту, хотя бы в повторении одного из тех нежных уверений, которых он слышал тысячи, и которые тысячами пропускал мимо ушей. Но… чтобы такое повторение было сделано не в угодность ему, а чтобы оно, как прежде, выходило прямо из сердца, по невольному влечению, без приказания, без требования… О, это — безумие, это — горячка, это — неистовство! это — хуже ревности, хуже безнадежности… это ад.

Все его намерения отзывались таким мучительным положением. Он ни на что не мог решиться, ничто ему не годилось. То хотел он выкинуть из головы эти мысли, то хотел он вооружиться терпением и ожидать — но чего ожидать? Благоприятного случая? какого? Возрождения этой желаемой любви? Но она должна не возродиться, она должна быть теперь, в эту минуту, она не должна была прекращаться. Возрожденная будет только тень прежней. И между тем, где взять терпения, когда каждое биение сердца есть мучительный удар… То намеревался он вступить с Анелею в переговоры и предложить ей… нет, не предложить, а дать ей миллион, и, взамен этого сокровища, потребовать подтверждения его прежних прав. Это, по-видимому, вернее всего: миллион легко соблазнит, и за та кую сумму можно согласиться сказать все, что угодно. Да, сказать, только сказать, и то за миллион… Тогда не было ни миллиона, ни даже тысячи, а говорилось то, что чувствовалось!..

Однако надобно объясниться; надобно узнать, услышать что-нибудь. Он написал к Анеле письмецо такого содержания, что, по приезде ее в Москву, он должен был удалиться оттуда, должен был даже исчезнуть с лица земли; что на последнее он почти решается, но что прежде ему необходимо с нею объясниться, что от этого объяснения зависит его жизнь. Он получил ответ: «Я не поняла вашего письма. Почему мой приезд в Москву обязывает вас удалиться из города и даже исчезнуть с лица земли, как вы говорите? И какого объяснения вы требуете? Впрочем, если дело идет о вашей жизни, я готова принять вас завтра, в двенадцать часов: до часа я буду одна». Как холодно! Как жестоко! Но между тем, ему дан час, целый час на объяснение. За этот час, Гацфельд готов отдать десять жизней — так говорится в подобных обстоятельствах.

И вот наступил ожидаемый час, из которого не должно потерять ни секунды, ни терции, ниже дециллионной доли. Ангелика приняла его в гостиной. Ни княгини, ни князя нет дома. По ее приглашению, Гацфельд сел, не говоря ни слова и не поднимал глаз. Ангелика также молчала. Из драгоценного часа было уже утрачено несколько минут…

— Чего же вам угодно? — ласково спросила красавица.

Гацфельд тяжело вздохнул:

— Я перед вами так виноват…



Лучше этого он ничего не придумал.

— Я вам все простила, — спокойно отвечала Ангелика, — и если только об этом вы хотели объясниться, то труд ваш был напрасен…

— Ваше прощение не уничтожает ни моей вины, ни моего мучения, которое я заслужил бесспорно. Однако… может быть… в вашем сердце найдется что-нибудь, кроме великодушия…

— Что?

— Например… сострадание!

— Я его всегда имею к несчастию ближнего…

— Ко мне! Ко мне!

— И к вам, если вы несчастливы.

— Это сострадание… не возбуждает ли в вас которого-нибудь из прежних чувств?..

Ангелика строго на него посмотрела.

— Что вы хотите сказать?

— Вы меня любили; я был для вас все! Неужели из всего этого не осталось ничего?

— Вы во зло употребляете мою снисходительность. Такое-то объяснение…

— Такое, а не другое! Что я был для вас в то время, теперь вы то для меня. Я страдалец, я мученик, я сумасшедший… В моем положении не знают ни вежливости, ни деликатности, ни приличий… Я вам не чужой… Я имел у вас тысячи прав, из которых неоспоримо осталось одно — открыть вам ад моей души и в отчаянии молить: «Ангелика, будь опять моею!..»