Страница 1 из 32
КОЛЕЧКО
Забытая фантастическая проза XIX века
Том I
Петр Ф-ъ
КОЛЕЧКО
В 1834 году я был в гостях в одном из тех домов, где хозяева очень радушно приглашают гостей, но не умеют занять их. Было не весело. Играли в карты. Я засел в уголок и сладко дремал. Изредка громкие возгласы игроков выводили меня из забытья; тогда я принимался разглядывать предметы, меня окружающие, хотя, признаться, с большим трудом: от трубок и сигар в комнат стоял, как говорится, дым коромыслом. Несмотря на это, однако ж, заметил я какого-то гостя, мерным шагом расхаживавшего по зале. Это был видный мужчина, лет тридцати, в очках, с длинными черными волосами, одетый по последней моде. Меня особенно поразила красота его маленьких, аристократических рук. На мизинце левой руки блестело простое золотое колечко. Желая завязать разговор, я встал со своего места и пошел к нему навстречу. Мы сошлись.
— Весело вам? — спросил он меня тихо.
— Очень. А вам?
— Мне?.. Но скажите лучше, отчего вы не играете?
— Не помню, где-то Дюма очень умно ответил на этот вопрос: я не довольно богат, чтобы проигрывать, и не так беден, чтобы прельщаться выигрышем.
— Согласитесь, однако, что небольшой проигрыш довольно дешевая цена за убитое время. Игра развлекла бы вас, вы бы разогнали скуку, и не были бы принуждены прибегнуть к моему собеседничеству… Берегитесь, вы попали из огня в полымя.
— Но и я могу спросить вас, в свою очередь: отчего вы не играете?
— Я ненавижу карты! — отвечал с какой-то злостью мой собеседник.
— А вы их сейчас так хвалили?
— Да, но это сладкий яд, это нравственный опиум, который, усыпляя нашу скуку, разрушает наш организм… Я тоже играл когда-то, но дал клятву не играть больше, и сдержу ее во что бы то ни стало! Впрочем, игра, в которую здесь играют, не опасна. Ее вам бояться нечего! Меня пугает, собственно, не игра, а карты. От нас самих зависит сделать из них орудие нашей забавы, или… Возьмите, например, ружье; оно забавляет нас на охоте, но все-таки, тем не менее, очень опасная игрушка! Много чести называть преферанс игрою — это даже не игра, как дурачки и фофаны.
— Сколько времени вы не играете?
— Два года. Трудно было мне первое время отвыкать от карт. Не знаю, выдержал ли бы я это испытание, если бы не талисман…
— Вы верите в талисманы?
— Да — есть талисманы, которым невольно веришь. Талисман этот ни более, ни менее, как это колечко.
— Колечко вашей матери или сестры, вероятно?…
— Да — женщина, давшая мне это колечко, была для меня матерью, сестрою, моим гением-хранителем. Это было единственное существо в мире, любившее меня!
— Где же она?
— Умерла! — как-то странно сказал он.
— Простите, если я своим вопросом пробудил грустные воспоминанья.
— Нет, мне, напротив особенно приятно вспоминать о ней. Я пожалуй, расскажу вам про нее, если вам нечего делать. Сядемте сюда в уголок, и послушайте; может быть, вы потом слаще задремлете от моего рассказа.
Весною 1831-го года, шестнадцатого мая, я собрался в гости к одним моим коломенским знакомым. День был хорош, и я, желая насладиться приятною погодой, пошел пешком. С самого утра я себя как-то дурно чувствовал. Накануне я проигрался в пух, провел бессонную ночь, и меня мучила нестерпимая головная боль. Мне было досадно на мою глупую страсть, на моих партнеров, на самого себя. Я надеялся, что чистый весенний воздух целебно подействует на мои расстроенные чувства и успокоит волнение. У Никольского моста застал меня проливной дождь; небо, до тех пор ясное, обложили сизые тучи, воздух вдруг похолодел…
— И прочее и прочее, — заметил я.
— До знакомых моих было еще далеко; они жили на Козьем болоте. Не желая промокнуть до костей, я кинулся в первую попавшуюся на глаза табачную лавочку. Это была бедная лавочка, с простыми шкафами даже не крашеного дерева. На стене висела расклеившаяся скрипка и бунд позеленелых струн, подле несколько связок листового табака. Когда я вошел, на дребезжащий звон колокольчика вошла за прилавок молодая девушка. Прекрасное лицо ее обрамляли густые, шелковистые, черные волосы…
— Говорите прозой: вошла черноволосая девушка…
— Тоненькие черные брови изогнулись дугой над ее огненными глазами; губки, прикрывавшие собою ряд жемчужин…
— Послушайте, извините, если я перебью ваш рассказ; описывайте вашу героиню прозою, я не люблю поэтических описаний прекрасного пола.
— Пожалуй. Вот вам и проза. Простое, ситцевое, во многих местах починенное платье обрисовывало ее талию. Руки ее, маленькие, с тоненькими пальчиками, были красны и грубы. Красота ее так сильно меня поразила, что я стоял несколько времени, как окаменелый.
— Что вам угодно? — спросила она тихим голосом.
— Сотню папирос Кадоша, — отнимал я, собравшись с силами.
— Извините — сотни у нас не наберется, притом папирос фабрики Кадоша мы и не держим — а вот, если угодно, папиросы Шмыгена. Очень хорошие… их хвалят…
— Все равно — дайте их…
И я положил на выручку бумажку в пять рублей.
— Я сию минуту принесу вам сдачи.
И девушка ушла в соседнюю комнату.
— И вы угадали, я думаю? Девушка пришла с ассигнацией обратно. «Извините, — сказала она, — сдачи у нас не нашлось… Я сбегаю в лавочку».
— Не надо, — отвечал я, — я плачу за десяток папирос пять целковых.
Она с удивлением посмотрела на меня.
— Вы не богаты, продолжал я, — и эти деньги…
— Мы не просим милостыни, — отвечала она твердо, с гордостью.
— Благородно, — заметил я моему рассказчику. — Будь это в Париже, вас бы приняли за англичанина или мота, и магазинщица очень хладнокровно сказала бы вам: merci; тогда как эта… Но продолжайте.
— Я не находил, однако же, ничего благородного в этой выходке; я был обижен. «Так сходите за сдачей», — сказал я холодно.
Она вышла.
Через пять минут принесла она сдачи.
— Отчего же, — спросил я, — муж ваш не торгует сам?
— Я не замужем.
— Очень рад. Прощайте!
И я вышел с досадою, но, несмотря на дождь, тихо побрел к моим знакомым, оглядываясь ежеминутно назад.
На другой день, рано утром, я отправился в знакомую лавочку.
Несмотря на утро, в лавочке был уже покупатель, какой-то лакей в шинели. Магазинщица о чем-то с ним спорила, и в жару спора не заметила моего прихода.
— Нет, милочка, — говорил лакей, — уж ты, того, много запрашиваешь… Как за простую трубку три гривенника. Гривенник — хочешь… бери.
— Себе дороже стоит!..
— …Полно, пташка!.. Дорого? Да я за гривенник не только трубку…
Он не кончил фразы, и был за дверью.
— Аннушка! — раздался дребезжащий голос в другой комнате.
— Иду, маменька, — отвечала она, и, слегка поклонившись мне, упорхнула из лавки.
Прошел месяц, другой. Я часто заходил в лавочку, и каждый раз девушка более и более меня очаровывала. Прошло лето, настала осень. Погода…
— Бога ради, не говорите о погоде — я знаю, что вы хотите сказать. О петербургской погоде даже говорить тяжело.
— Раз вечером я решился объясниться с нею…
— С погодою?
— Нет, с Аннушкою.
— Это любопытно…
Я вошел в лавку. Она ласково поклонилась мне. Я сел у прилавка; она, стоя за прилавком, что-то шила… Да — я забыл вам сказать, что со времени нашего знакомства она одевалась получше и даже с некоторою изысканностью.
Долго сидел я молча. Наступила решительная минута, думал я: что-то будет. Сердце мое робко сжалось. Наконец, собравшись с духом, я тихо начал:
— Неужели вы думаете, что мои визиты не имеют другой цели, кроме покупок?
— Не знаю.
— Выслушайте меня. Я люблю вас, как никого не любил и не буду любить. Я видел много светских кукол — но нигде не находил столько благородства, прелести, как в вас.