Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 99

Но открыто мама не плакала очень давно. И когда этот дурацкий жених исчез — не плакала. Единственный раз Ольга видела ее слезы, когда исчезла баба Нина. Она сама тогда ревела, как маленькая…

Мама вздрагивает плечами, сгорбившись над серой с красными надписями картонной коробкой. Тушь черными ручейками течет по щекам, и Ольга понимает, что ход жизни сломан навсегда. Она хватает маму за безвольно лежащие на столе руки, стискивает их, обмирая от того, какие они холодные и влажные, мертвенно-мягкие, — как две снулые рыбины. Неведомая беда так огромна, что заполняет голову, как туман — город О. Потом Ольга чувствует слабое пожатие. Мама криво улыбается, отнимает руки, и Ольга быстро тыкается лбом в ее плечо.

— Ставь кастрюлю, — говорит мама и вытирает нефтяные дорожки со щек. — Будем коммерческие макароны варить. — Она вскрывает коробку и заглядывает в ее гремящее нутро. — На вид как обычные, разве что подлиннее, — хмыкает она, и Ольга спохватывается:

— Коммерческие? Они же дорогие очень…

— А по талонам все еще с утра разобрали, — пожимает плечами мама. — Ну, хоть попробуем.

Она принимает веселый, почти лихой вид, но глаза у нее красные, а щеки — грязно-серые от размазанной туши, и Ольге хочется заплакать. Она представляет, как после смены мама обходит пустые магазины, добирается даже до универсама рядом с институтом, но так и не находит макарон. В маминой сумке лежит розовый листок талонов на сентябрь; из-за вырезанных квадратиков он похож на выкройку замысловатой коробки, но не использован даже на две трети. Через несколько дней оставшиеся талоны превратятся в бумагу, а проклятых макарон все нет. И совсем не обязательно их покупать, дома есть пшенка и рис. Но маме нужны, очень нужны эти несчастные макароны, и, дойдя до отчаяния, она решается потянуть на себя железную, в пятнах сварки дверь под неприметной вывеской «Коммерческий магазин». Между коробками с длинными тепличными огурцами и мешками с рисом, покрытыми японскими иероглифами, она пробирается к витрине, и ее нежно охватывает розовый запах жвачки. Под стеклом прилавка блестящие сникерсы и натсы перемигиваются с новенькими чистыми кассетами, брикетами растворимой корейской лапши и неоновыми резинками для волос. Но ей нужны только макароны…

Ольга засыпает грязно-белые, смутно напоминающие о чем-то неприятном трубочки в закипевшую воду и садится напротив мамы. Ловит ее пристальный, оценивающий взгляд, со странной задумчивостью блуждающий по плечам, животу, груди. Этот осмотр заставляет Ольгу нервно заерзать, и мама успокаивающе улыбается.

— Как же ты хорошо вяжешь… Знаешь, пояса из собачьей шерсти помогают от радикулита.

Ольга одергивает изжелта-серый свитер, украшенный замысловатыми косами. Она вязала его почти месяц, — а вот на шарфик ушла всего пара дней. И ей совсем не нравится думать о том, к чему ведет мама.

Носить этот свитер ей тоже не нравится, но ничего теплее у нее просто нет. Это ее белый флаг. Он появился, потому что копить особые нитки больше не нужно: теперь некому отправлять Послания. Свитер — тоже Послание, рассказанная самой себе история о том, как Ольга осталась одна. Янка никогда не вернется с материка, Фильку не выпустят из дома. Больше незачем чесать линяющих дворняг, мыть воняющие псиной клочья шерсти, прясть, не сделав толком уроки, пока глаза не начнут слипаться, вязать хитроумные узлы, сверяясь с мятым тетрадным листком. Этот свитер — доказательство того, что игры кончились.

— Я вот думаю: если бы ты связала несколько штучек, я бы, наверное, смогла продать их в больнице, — почти жалобно говорит мама, и Ольга яростно мотает головой.

(…блестящие клыки аккуратно смыкаются на рукаве Голодного Мальчика. Куда он его тянет, думает Ольга. Думает лениво, мимоходом, чтобы вдруг не понять. Сильные лапы упираются в сахарно блестящий песок, и Голодный Мальчик бледнеет от страха…)

С пугающей ясностью Ольга понимает, что некоторые вещи делать нельзя. Не потому, что будут ругать, не потому, что это глупо или даже опасно: просто — нельзя. И продавать стариканам из маминой больницы шерстяные пояса, связанные из особых ниток, — одна из таких вещей.

Мама хмурится, собираясь что-то сказать, и Ольга трясет головой так, что щелкают шейные позвонки.

— Ты бы хоть подумала, — обижается мама. — Вышли бы неплохие деньги. Твои, между прочим…

— Я не могу, — говорит Ольга и широко раскрывает глаза. — У меня нитки кончились.





— Так наделай еще… Все равно с собаками не расстаешься.

— Не могу. Я не смогу начесать, — Ольга раскрывает веки так широко, что глазные яблоки кажутся совсем голыми и уязвимыми. По ним скользит мертвящий холодок. — Представляешь, мам, мне собаки вообще больше не нравятся! Терпеть их не могу, они слюнявые и псиной воняют!

Мама качает головой, чуть поджимая губы; ее взгляд случайно падает на коробку с макаронами, и глаза начинают блестеть.

(…Дверь в квартиру бабы Нины приоткрыта. Документы и деньги лежат в тумбочке. Лоснящееся на локтях пальто, пропахшее звездочкой, дохлой вороной свисает с вешалки. Мама, стоя у телефона рядом с просиженным креслом, звонит и звонит — в больницу, в милицию, в морг, — и с каждым звонком ее глаза блестят все сильнее, а потом по щекам протягиваются мокрые дорожки, и мама, опустив трубку, закрывает лицо ладонями…)

— Я могла бы просто вязать, — говорит Ольга. — Шарфы с шапками.

— Да кто их купит, — горько усмехается мама. — Да и пряжу не достать…

— Тогда я работать пойду.

Мама пожимает плечами, и Ольга упрямо наклоняет голову:

— Мне уже четырнадцать, мне можно!

— Посмотрим, — сухо говорит мама, и Ольга, сердито дернув носом, идет сливать воду с коммерческих макарон. Они едят их с остатками крошечной утки-чирка, подаренной маме мужем одной из пациенток. Обсасывая тонкие косточки, Ольга думает, что если бы пояса из собачьей шерсти можно было продавать, они могли бы иногда покупать мясо на рынке.

Оставшиеся макароны она доедает, посыпав сахаром, на завтрак, ожидая звона колокольчика за окном. А когда мусорка приезжает — бежит, едва накинув куртку на плечи, выкидывать оставшиеся собачьи нитки.

Несколько дней между Ольгой и мамой висит напряженное молчание. Каждый вечер Ольга просматривает последнюю страницу «Советского Нефтяника» — там, в самом низу, печатают объявления о работе. Ольга обводит бледным карандашным овалом те, что кажутся ей по зубам. После школы она обходит почту, три магазина (один из них — тот самый коммерческий) и несколько контор, в которых требуется уборщица, но везде с Ольгой перестают разговаривать, едва узнав, сколько ей лет. В последней конторе, набитой потрошеными компьютерами и пыльными мониторами, она врет, что ей шестнадцать. Уже кажется, что подпирающий спиной сейф коротенький дядя с задумчиво-оценивающим взглядом сейчас вручит ей швабру и пачку денег. Но тут в кабинет, грохоча сапогами на шпильках, входит мымра в сверкающих изумрудных лосинах и промокшей под дождем шубе, и дядя с грустной миной, но как-то излишне суетливо говорит Ольге, что место уже занято.

Это становится последней каплей. Корчась от унижения, Ольга рассказывает маме об отказах. На задумчивом дядьке мама начинает хмуриться, и рассказ о мымре в лосинах, которая помешала, когда дело уже почти выгорело, вызывает у нее странное, неприятно тревожащее облегчение. Подперев щеку ладонью, мама грустно смотрит, как Ольга шипит и плюется от ярости.

— Мы же хотели, чтобы ты пошла в художественное училище, — напоминает она. — Если сейчас бросишь — не поступишь…

— Ну и не надо. Поступлю куда-нибудь еще. Или вообще учиться не буду — может, я уже начальницей стану, — Ольга понимает, что молотит чушь, но остановиться не может. Думает: если бы этот дурацкий жених не пропал, у нас, может быть, было бы больше денег. Мысль тошнотворная, как попавшая под машину крыса с выдавленными кишками, но Ольга никак не может выгнать ее из головы. Вспоминает настороженную мымру. — Или вообще замуж за бизнесмена выйду, — брякает она.