Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 99

Мужчина среднего возраста, с явными психическими проблемами, приходит в полицию и говорит, что знает серийного убийцу. Не воспримут ли его заявление как желание сдаться? Алиби у него наверняка нет… И он считает, что Голодный Мальчик хочет поймать его. Она сама-то уверена, что это не он?

Темная мысль, поселившаяся после стычки с Искрой Федоровной, шевельнулась, как червь на свету. Яна дернулась, будто от окрика. Выпрямилась.

— Твоя мама сказала, что я плюю на старших и не уважаю родителей, — сказала она.

— Угу, она все время так, — рассеянно кивнул Филька и быстро лизнул молочную каемку на краю стакана.

— Да. Всего лишь стариковское брюзжание. Мне давно не десять лет, и этот выговор должен был меня рассмешить. Я должна была пропустить ее слова мимо ушей.

— Я всегда так делаю, — вставил Филька.

— Но почему-то она меня задела. Всерьез задела. Мне хотелось возмутиться. Как это — не уважаю?! Это же аксиома. Все приличные люди, — у нее вырвался мрачный смешок, — уважают своих родителей. — Филька заморгал на нее. Его нервные пальцы, противоестественно гладкие пальцы маньяка, бессмысленно двигались по столу. Извивались, как опарыши. Яна замолчала, и постепенно это тошнотворное движение замерло.

— Я же говорю, мама просто так кричала.

— Но если мы правы — мой отец выходит либо ледяным равнодушным мерзавцем, покрывающим серийного убийцу, либо слепым и глухим болваном, не замечающим, что творит его ближайший друг. Я должна была хотя бы на минуту подумать, что, возможно, это не так…

— Он за нами гнался, — напомнил Филька, и Яна в сердцах хлопнула ладонью по столу так, что звякнула ложечка на блюдце.





— Так, может, мы его достали? — спросила она. — Любой невиновный человек на его месте взбесился бы… и испугался. Сейчас уже и не вспомнить, что тогда считалось нормальным, а что — нет. Сейчас все это дико… Стал бы нормальный взрослый гнаться за детьми? — Филька неуверенно пожал плечами. — А очень сильно раздраженный, доведенный до бешенства взрослый — стал бы? Что бы он сделал, если бы нас поймал? Ударил? Оттащил за уши к родителям? Отвел в милицию? Выпорол? Вообще убил бы? — от каждого вопроса Филька дергал головой, словно Яна хлестала его по щекам. — Если мы ошиблись — то просто доломаем остаток его жизни. — Яна опустила голову, подперев ее рукой, забрала в кулак прядку волос. — Сегодня он был с моим отцом. Похоже, тот взял его под крыло. Присматривает за ним, понимаешь? Заботится о нем. — Она отпихнула пустую чашку и встала. — Зря ты меня позвал.

8

…Нигдеев с неудовольствием смотрит, как Юрка топчется в прихожей. В руках у него увесистый пакет, обернутый в мокрую от подтекающей крови газету. Грязь кусками отваливается от сапог. От волглой, покрытой неясными пятнами энцефалитки несет ржавым болотом, табаком, порохом, и Нигдеев чувствует мгновенный укол зависти. Он хочет быть там, на Коги. Высматривать следы вокруг лагеря. Красться сквозь стланик, сжимая в руках ружье. Да хотя бы просто собирать снаряжение, просматривать образцы и записные книжки.

Вместо этого Нигдеев который день мечется между моргом, загсом и отделением милиции, с боем выбивая бумаги. Держит за руку черную от горя Соколову, которая все твердит с заунывной настойчивостью, что самогон был хороший, прекрасный был самогон, все его пили, и ничего, и следователю она так сказала и на суде скажет, а что дядька Соколовский недавно помер — так это так совпало… По институту азартно носится журналисточка, похожая на старательную первокурсницу. Нигдеев уже с ней сталкивался: она им с Юркой прохода не давала после Магнитки, когда он доложил куда надо о найденном в землянке трупе. Статейка вышла та еще. «Последняя жертва империализма», тяни ее за ногу, юную ленинку… Журналистка пытается держать скорбную мину, но так пышет энтузиазмом, что с ней не то что говорить не хотят, ей откровенно грубят, — случай невозможный для совсем молодой и красивой (и, по слухам, очень непростой) девушки в набитой мужиками конторе… В конце концов она прибивается к Пионеру, — два сапога пара, активисты хреновы, горящие, — и Пионер рад бы ей помочь, да не может: ничерта он, салага, не знает и ни с кем из Алихановской партии не был знаком… Какое-то интервью он все-таки дает. Страшно представить, что в итоге настрочит пламенная девица. На всякий случай Нигдеев перестает читать «Нефтяник» и отправляет свежие номера прямо в сортир, даже не развернув.

А дома тоже тоска: Лизка температурит, Светлана уже неделю безвылазно сидит дома, и в ее интонациях проскальзывает все больше ледяных ноток. Нигдеев уныло думает, что когда все закончится, придется ее задабривать, кофточку какую-нибудь доставать или сапоги… она вроде давно хочет сапоги… Он бьется в авиакассе, как лев, но билетов на ближайшие дни нет, хоть тресни, бывшая теща едва успеет на похороны, и, значит, вся эта беготня — по-прежнему на нем… Он подпирает плечом стену в пропахшем хлоркой и компотом коридоре, дожидаясь, пока выйдет воспитательница, с которой надо как-то договориться, чтоб подзадержалась, а то и согласилась оставить девочку на ночь, и, наверное, извернуться и всучить денег. Он все пытается понять, как вышло, что хлопоты из-за смерти Марьянки легли на него. Как вышло, что он оказался в роли убитого горем мужа. Его утешает следователь, ему звонят из института, чтобы рассказать об общих похоронах. Его подхватывают под локоток, затаскивают в пыльный угол и там шепотом, сигая глазами по сторонам, требуют скинуться на батюшку, готового прилететь аж из Южного, чтобы отпеть погибших, потому что, сам понимаешь, дело такое, что лучше бы все устроить чин чином, и начальство не против, а Сам, по слухам, даже и одобряет.

Стоя среди крошечных шкафчиков, Нигдеев с тяжелым, тупым вниманием рассматривает свидетельство о смерти, в котором причиной указано пищевое отравление — бред, какой-то бред… Ледяные щупальца подступающего шока скользят по задней стенке черепа — в который раз за эти дни — и Нигдеев — в который раз же — до скрипа сжимает челюсти, загоняя вопросы в самые темные глубины разума, под густую пену обыденности. Он аккуратно заталкивает справку во внутренний карман. В милиции разберутся, вон, аж из области приехали… Воспитательница не идет; Нигдеев заглядывает в зал, но войти или окликнуть не решается: тихий час в разгаре. Малышня посапывает на выставленных рядами раскладушках. Нигдеев пытается отыскать дочь, но они все одинаковые, как замотанные в одеяла сосиски. Глядя на них, Нигдеев понимает, что еще предстоит объясняться насчет ребенка с женой.

Вообще-то еще не поздно занять, договориться в кассе аэрофлота, конфет им притащить, что ли, а то и подсунуть десятку сверху. Покрутиться, схитрить, но отправить девочку на материк вместе с бабкой. Там и климат получше, и школы… все-таки не такая дыра. В конце концов, рано или поздно ребенку поступать в институт, и лучше он будет в ближайшем областном городе, до которого полчаса на электричке, чем за десять тысяч километров от дома, в общежитии, вне присмотра и контроля, без которых девочка, конечно, пойдет в разнос. Нигдеев представляет себе студентку-отличницу в отутюженной белой блузке, навещающую бабушку по выходным. Воображает какие-то школьные поездки по Золотому Кольцу ради общего развития, уроки игры на фортепьяно и вежливого молодого человека, в будущем — блестящего ученого, который почтительно просит руки дочери у ее отца, еще молодого доктора наук, по счастливому случаю заехавшему на международную конференцию. Свадьбу устроят после защиты (непременно красного) диплома. А уж Нигдеев (к тому времени, возможно, уже академик) позаботится о том, чтобы детей распределили в местечко потеплее.

Потом Нигдеев вспоминает, что Марьянка сама выпросила распределение в О., и не ради северной зарплаты. Вспоминает единственную поездку к родителям жены, промозглый гнилой городишко в Нечерноземье, залитый бесконечным дождем, беспросветную тоску. Вспоминает черную чавкающую грязь, по которой они с Марьянкой пробирались от вокзала к дому, серые избы, вросшие в землю, капустную вонь консервного завода, черные испитые лица прохожих. Грязные ухмылки прыщавых парней, пялящихся на округлый Марьянкин живот. Дед в семейных трусах предлагает выпить по маленькой еще и еще, пока не засыпает прямо за кухонным столом, покрытым драной клеенкой. Ночь рвут на части истошные вопли и звон разбитых бутылок. У входа в ПТУ курят девицы с отдуловатыми физиономиями. Нигдеев, загораживая собой Марьянкин живот, свирепо осаждает провонявшую табачным дымом, потом и портвейном электричку…