Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5

Глава 5

Через два дня колхоз, выполняя Постановление партии и правительства, привез нам машину дров-чурок, которые надо было нарубить и сложить в поленницу, приготовиться к зиме.

Великолепный тренажер! Шикарная зарядка для бывшего студента до самых холодов! Гора поленьев таяла, а мастерство мужа в рубке дров, как и его физическая мощь, неуклонно росло.

Намашется топором, бежит в дом, разрезает булку черного хлеба вдоль, основательно размазывает по ней пачку масла и заливает сверху медом. Сидит за столом, жует, запивает парным молоком, жмурится от удовольствия. Никогда еще не видела столько блаженства на лице от еды.

Месяц такой жизни – и гардероб мужа пришлось полностью менять. Он млел, глядя на себя в зеркало, от своего солидного вида. Теперь он не мальчик, но муж. Свежий воздух, физический труд, умеренный, конечно, и молоко с медом увеличили его и в высоту, и в ширину. Он выглядел представительным, холеным интеллигентом в очках, а не тощим, изможденным студентом – бессребреником, укравшим в нашей комнате общежития булку хлеба со стола, пока я, дежурная, готовила суп на кухне. Прихожу – нет хлеба. Когда мы нашли воришку, от булки остались крохи. Он сидел на подоконнике лестничной площадки и виновато моргал, растопырив руки:

– Девчонки, я же не хотел, я же не нарочно. Понимаете, даже не помню, как он у меня в руках оказался.

Пришлось вести голодного бедуина в комнату и кормить.

И вот сидим мы как-то вечером около печки, греемся, я после полевых работ закоченела, а Женя отдыхал, как он говорил, от тупой деревенской работы. Треск березовых дров, язычки пламени, тишина, уют, покой. Чайник шумит, вот-вот закипит. Морозов еще нет, но холодно. Листья на деревьях вроде бы и висят, но блеклые, унылые. А в доме тепло, и на загнетке у меня всегда стоит десятилитровая кастрюля с горячей водой, на всякий случай.

Осеннюю идиллию прервал стук в дверь, постучали, настойчиво, торопливо. Открываю дверь, на пороге стоит Надежда Ивановна, заплаканная, дрожащая, в летнем халатике и домашних тапочках.

– Ой, Надежда Ивановна, что это с Вами?! Проходите, проходите быстрее, – тараторила я растерянно, закрывая сени. – Вот, садитесь около печки.

При виде директрисы у Жени округлились глаза, но он встал и гостеприимно уступил даме самое теплое место. Стуча зубами, гостья еле выговорила:

– Можно я у вас побуду, здесь он не будет меня искать. Постесняется.

И без слов было понятно, что случилось. Ванечка в очередной раз доказывал жене свою сильнейшую любовь.

Конечно, это был вечер исповеди, воспоминаний, иногда легкий самоанализ, без выводов и решений. Я не противилась: кому-то же надо быть подушкой для слез, кроме меня некому.

Сначала это был поток обвинений и сетований.

– Мечтала о счастливой семейной жизни, вот и дочку ему родила. Нет, не ему, опять себе. Теперь и сын есть, и дочь есть, а счастья нет. Первый муж пил и бил и второй пьет да бьет, будто хотят на моих боках и лице выместить всю злость за неудавшуюся жизнь или за свою лень. Смогла же я, деревенская девчонка, выбиться в люди. Ночей не досыпала, работала до упаду, а институт, хоть и заочно, а закончила. Кто Ваньке мешал из трактористов в механики пойти? А? Не знаешь? Вот и я не понимаю. А умный! Читает запоем, больше меня. Начнет рассуждать-то, так не переспоришь. А что толку-то с того! За это деньги не платят! Филиппыч, начальник тракторной бригады, целую сотню каждый месяц домой приносил! Прошлой весной повышение получил: назначили управляющим отделения. Это еще семьдесят пять рубчиков-то в карман. А?! Я ему – лови момент, место освободилось, иди, просись, ведь сможешь-то. Да! И в техникум бы на заочный-то мог пойти. Правда? Сам ведь не захотел, теперь злится, все потерял, а я виновата. Нет, надо опять расходиться, так больше жить нельзя.

– А как можно? – спрашиваю.

У нее комок подступил к горлу, глаза наполнились слезами, но она открыла рот и глубоким вдохом подавила рыдание.

Держала, сколько могла терпеть боль от ударов железных кулаков, вцепившись в его куртку, а потом, когда вырвался из ее цепких рук, обежал дом и понял, что детей в комнате нет, и его опять обманули, взбесился. Глаза налились кровью, схватил топор и – за ней…Слава Богу, что в сенях есть две двери: в огород и во двор. Темнота тоже помогла. Убежала. Как же страшно было! Прячась за соседской баней, она, в одном халатике и домашних тапочках, тряслась не столько от холода и пьяного ора на всю деревню, сколько от страха и стыда.

– Да не знаю я. Детей жалко…



– А с чего началось-то все?

– Из-за них и началось все. Я стояла и орала на него, пришедшего опять пьяным:

– Я тебе дочку родила, а ты…ты даже не хочешь поиграть с ней, взять на руки. Дите тянется к тебе, а ты… – вспоминала она с криком брошенные слова, слова-камни, слова- удар. Видела, как моргал красными, пьяными глазами, закрывал их, наклонял голову то вправо, то влево их, будто хотел увернуться от удара, а она не останавливалась, била, била… И Иван тоже бешено заорал, брызгая слюной:

– А, для меня, значит, родила! Ну что ж, отдавай! Давай ее сюда! – Рубанул с силой воздух кулаком и, пьяно размахивая сильными руками, двинулся в комнату, где сидели дети. Анечка, пухленький двухлетний ребенок, испуганно заплакала, а бледный Игорек схватил сестричку на руки, прижал к себе, успокаивая.

Да, в этот момент от страха у нее онемело все внутри. Ей ли не знать его силу и упертость: если сказал – сделает. В голове пронеслось: ведь отнимет! Господи! Что же я говорю? Что значит «отдай»?! Как это я отдам своего ребенка? Да он вообще этого ребенка не хотел! Она бросилась мужу наперерез, как под поезд, повисла на его плече и закричала сыну: «Беги!»

А Иван с остервенением стучал в двери к соседям, матерился на всю деревню, искал ее, грозился убить. Умирать совсем не хотелось, и слезы никак унять. Она их и не чувствовала, только глотала. Вот предупреждала же бабка, когда еще с первым мужем ссоры пошли, никогда не говори мужчине таких слов. Детей рождают не для себя и не для него, а для Мира!

Мир нуждается в новой душе, – учила старая, – а тебе великая честь оказана поучаствовать в этом, выносить и взрастить!

– Мир, душа – это не для меня! Я же партийная, бабуль, – спорила Надежда и твердо стояла на своем, как и положено коммунисту.

– Какой коммунист!? Ты баба прежде всего, баба! Вот и знай свое бабье дело, – не унималась старуха.

– Жаль, не поняла тогда. – продолжала рассказывать Надежда, – А ведь Дима помягче характером-то был: сам первый рук не распускал, только сдачи давал, и то не всегда. Чаще плюнет с досады, сожмет кулаки и бегом из хаты. Да, Иван на руку-то скор будет, не в пример Димочке.

Она покачивалась из стороны в сторону, явно жалея о разрыве с первым мужем.

– Ну почему же мне такие никчемные мужики все попадаются?!– всхлипнула вдруг Наденька и от жалости к самой себе зарыдала в голос. – Как же стыдно быть опять разведенкой!

Неожиданно замолчала и обыденным голосом спросила:

– У вас зеркало есть? Ну, вот как завтра идти в школу?!

– Мы же в поле работаем!

– Вы в поле, а мне в поселок ехать на семинар, – объясняла директриса, рассматривая свое отражение. – Придется опять надевать коричневые очки. Они темные, все закроют. Да? Поместится в них синяк-то, а? Должен поместиться. Правда?

Я лишь кивала головой или мычала в ответ. Этого было достаточно: мои слова все равно лишь касались ее слуха, тем более, что дальше пошли воспоминания уже на раскладушке под затухающие всполохи печного жара.

Вот если бы можно было надеть розовые очки! Но они не только не спрятали чудовищный синяк, а выкрасили бы его в густо-фиолетовый цвет, который мгновенно состарил ее.

Но она любила эти очки, именно розовые. От них веяло морем, солнцем, музыкой. Сочи. Давно было, до замужества, ездила на свои первые в жизни отпускные после вступительных экзаменов в институт. Счастливые времена! Сквозь эти розовые стекла все вокруг становилось еще ярче, нежнее. Даже темные тени казались не мрачными и унылыми, а загадочно-фиолетовыми. А если подвести карандашом глаза, накрасить длинные густые ресницы, которыми она гордилась, то станет, как прежде, неотразима, потому что мужчины, смотревшие на нее, не могли устоять против флера нежного румянца, отбрасываемого розовыми стеклами на ее румяные щеки. А сейчас от тех ресниц, как и от той косы ниже пояса, что сражала наповал, остались крохи. Она не могла дать определение тревожному чувству, охватившему ее, но хотелось реветь и биться об стену в безысходности. Она постепенно теряла все, чем гордилась в себе, и не осталось уже ничего, что вызывало бы в ней любовь и трепет. Она тонула в море повседневных обид, слез. Но своей вины в этом не видела, а злилась на все и всех обвиняла в своей неудавшейся личной жизни.