Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 20

Неопытную и таившуюся Анну и так мучила боязнь-незнание, к тому же в ноябре она почувствовала себя худо. Перебарывая стыдливость, пришлось-таки идти в больницу. Врач, Матвеев Аким Иванович, пожилой добродушный говорун и шутник, вконец смутил:

– Ты что ж это, милка, в поле рожать решила? Не годится, матушка, не годится. Сколько месяцев?.. Апрель, май, июнь, июль, – перечислял он, с каждым месяцем загибая палец. – Эка, родить скоро, а она только заявилась, – ворчал он. Потом и еще добродушно пожурил, выписал больничный лист и уже внушительно-строго сказал: – Вот, милая, будешь гулять декретный, а ко мне ходи каждую неделю, да смотри, – он погрозил пальцем, – родить в больнице, никаких повитух.

Анна готова была провалиться сквозь пол и все думала, что же ответить, если спросит о муже. Но напрасно она волновалась: Аким Иванович об этом своих подопечных не спрашивал, наоборот, подбадривал: «Роди, милая, авось мужичок – в войну-то много полегло»…

Больничные листы Анна хоронила в шкатулочке, продолжала работать.

На дворе мороз шалел под сорок – с туманом, с сизоватым рубином звезд. Трещали столбы и заборы, гулко рвались брусчатые стены домов.

В комнатке было тепло, даже жарко, но Анна всё зябла и куталась. Весь дом, всё окружающее её в доме сегодня казалось чужим, заброшенным. Пусто, только стены да стены, всюду темно, и в этой темноте слоняются неприютные духи. Нет никого – до самой Перелетихи. Рядом единственное родное, да и то скрытое… Но почему сегодня это «родное» присмирело, почему так глухо в висках стучит жизнь, а спину ломит, что даже в ложбинке позвоночника ощутимо проступает холодный пот… Почему тускло светит лампочка – темно, одиноко. Хочется плакать, но не понять – отчего: то ли от страха, то ли от одиночества… И Анна плачет. Но вдруг лицо ее искажается: горло стягивает, перехватывает дыхание… Смерть, что ли?

Она испуганно вскрикнула – и очнулась.

«Скорее позвонить», – подсказал внутренний голос. Анна сгребла со стола связку ключей и, придерживая низ живота, медленно двинулась в приемную постройкома к телефону.

– Ну, ты, роднуля, всех надула! – такими словами и восторженной улыбкой встретила в коридорчике родильного отделения Ирина. – Я думала, ты уже, а ты в новогоднюю ночь решила! Па-а-инька, – пропела Ирина дружески-тепло, так что по телу Анны прошла радостная дрожь.

Они сели рядом, а медсестра робким шепотом предупредила:

– Минуту, только минуту – не больше, а то, не дай Бог, Аким Иванович заглянет…

– К делу, – тотчас, уже серьезно, продолжила Ирина. – Положенное ты получишь, как здесь говорят, опосля, а пока скажи, где твой больничный лист?.. В шкатулочке. Ключ от комнаты мне. Вот ручка, бумага, – она вынула и то и другое из сумочки, – пиши доверенность на получение зарплаты. Все. Твое дело – разрешаться… Ох, ах, па-а-инь-ка, ко-шечка…

В ночь на первое января тысяча девятьсот пятидесятого года Анна родила сына. И весил он всего два килограмма триста граммов.

И только тогда Анна спохватилась: для ребенка даже пеленки нет. Она пыталась втолковать свою заботу Ирине через замерзшее окно, но та лишь хохотала да пела-повторяла: «Па-а-аинька».

Когда же наступил день выписки, то оказалось, что при содействии Ирины постройком купил для Анны детское приданое, да такое, какое вряд ли и на семи волках смогла бы отыскать сама Анна…

Трудно было понять, откуда летит, куда дует: ветер охапками снега так и осыпал. Точно встрепанная ветром клуша, боясь за сына, Анна наскакивала на Ирину, а та – хохотала.

– Одни тряпки! – кричала она. – Два триста! Донесем ли?!

– Как-нибудь! – заслоняясь от ветра, отзывалась Анна.

И только когда прошли больничный дворик, добрались до выхода, Анна поняла, что Ирина разыгрывала: перед воротцами стояла служебная «Победа» Лосика.

Пожилой шофер, этакий медлительный хозяин, захлопнул за ними дверцу, сам сел за руль, сдержанно поздравил Анну с сыном, не советовал называть по-бабьи – Валькой или Шуркой, и аккуратно доставил пассажиров к подъезду постройкома.

И дома подстерегала неожиданность: стол был обставлен сладостями, в углу стояли детская ванночка, эмалированный тазик, электрический чайник, грелочка, новые деревянные санки-дровешки с плетеной ивовой корзиной.

Анна не удержалась, заплакала и кинулась обнимать-целовать Ирину. А Ирина поморщилась, вяло отстранилась: было похоже, что ее в одно мгновение одолела грусть.

4

В тихие вечера по будням и в воскресные дни Анна укладывала Гришу в плетеную кошовочку, укутывала-переукутывала, и они отправлялись на прогулку. Мать бегала, смеялась, разговаривала с сыном, а то вдруг слезы застилали свет.





Они частенько прогуливались по дороге в сторону Пестова, а однажды даже побывали в гостях у Мурашкиных…

– А что это вроде Виктора не видно, директорши сына? – как будто невзначай в разговоре спросила Анна.

Вздохнув, старуха ответила:

– Не видно чтой-то, как осенью уехал, так и не бывал – прыткий.

– Неужто здесь остановится… Ертики – блуд по миру сорят, – глухо, как в бочку, отозвался старик Мурашкин. Он лежал на печи – большой, тяжелый, необъёмный. Откинутая на сторону рука вырисовывалась витым куском каната с увесистым узлом-кулаком на конце. Казалось, что в минуту старик делал один вздох.

– Плох наш дедушко стал, – по-обыденному просто пояснила Мурашкина. – Байт, – она взяла ведро с помоями, чтобы вынести, – байт, что умирать решил. Да уж и то верно – пора…

Еще раз глянув на деда, Анна почувствовала, что вот сейчас же и заплачет от жалости или страха.

– Ересь по миру сорят, – после долгой паузы подтвердил дед сам себе.

Анна скоренько запеленала-закутала Гришу и, кое-как простившись и отказавшись от чая, ушла, чтобы вторично уже сюда не приходить.

«Поступил учиться», – решила она о Викторе и как будто успокоилась…

Без помощи Анна так замоталась с сыном, так он ее закружил, что она даже удивилась, когда получила из Перелетихи письмо, написанное сбивчиво, с досадой. Её упрекали в том, что на последние два письма она не ответила, что с ноября от нее вовсе нет весточки, что… Впрочем, толком письмо Анна так и не поняла, читала, а понять не могла. Однако в тот же день отправила по почте матери сто пятьдесят рублей, а что до письменного ответа, то все откладывала – руки не доходили… А точнее: в письме надо было лгать, а лгать она не смогла бы.

В последнее время Соловьев почему-то стал более вспыльчив и капризен. Анна помалкивала – ее ли дело; но однажды все же пожаловалась Ирине:

– Что-то мой без конца беленится… Яичко поджарю – будешь?

– Жарь, буду. Кто беленится? Соловьев беленится?

– Ну а еще-то кто? – Анна поставила на электроплитку сковороду, присела рядом на стул. – Не так да не так – не угодишь. То мечется весь день, как взбалмошный, то запрется в кабинете – и ходит, ходит.

Ирина вздохнула – точно опустошилась.

– Работа такая, на нервах… А может, понравилась. Загрызет. – И усмехнулась, как поморщилась. – Они ведь все… кобели. Секретарша для них – рабочая жена… Так-то.

Анна насторожилась, мгновенно припомнив каждое слово, каждый каприз Соловьева.

– А кто ж его знает, право. – Она помолчала. – Нет уж, хватит, ни в жизнь, скорее сдохну.

– Дура деревенская. – Ирина добродушно усмехнулась. Но, поднявшись со стула, нервно обхватила себя руками за плечи, точно подумала вслух: – А может, так и правильно, может, так и надо, не знаю… Как все надоело…

5

Поздний вечер. На дворе первая мартовская оттепель. В открытую форточку тянет весной – запахом сосулек и оттаявшего леса. Но за окнами темно, неприветливо, и Анна с удовольствием отстукивает на машинке десятую страницу «левого» текста.

Пошлепывая калошами, с ведром в руке вошла тетя Маша – уборщица.