Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 105



(Середина декабря 1865)

Медленная агония "Современника" тянулась еще полгода - при новом цензурном режиме, в условиях "свободного слова". Да, слово стало свободным. Дед Минай, который тридцать лет носил корректуры "Современника" к цензорам, теперь вздохнул - ходьбы стало меньше. Некрасов рассказал читателям о разговоре со стариком Минаем, который радостно объявил ему:

- Баста ходить по цензуре!

Ослобонилась печать,

Авторы наши в натуре

Стали статейки пущать.

К ним да к редактору ныне

Только и носим статьи...

Словно повысились в чине,

Ожили детки мои!

Каждый теперича кроток,

Ну да и нам-то расчет:

На восемь гривен подметок

Меньше износится в год!..

Это стихотворение "Рассыльный" из "Песен о свободном слове", которые Некрасов дерзко напечатал, пользуясь отсутствием предварительной цензуры, в третьей, мартовской книжке "Современника" за 1866 год. Здесь и наборщики горестно вспоминают о том, что было в недавнем прошлом, когда цензор потоком красных чернил заливал корректуру, так что

Живого нет местечка!

И только на строке

Торчит кой-где словечко,

Как муха в молоке.

Но теперь настало новое время - "Ослобонилась печать!" - и хор наборщиков, ликуя, поет:

Поклон тебе, свобода!

Тра-ла, ла-ла, ла-ла!

С рабочего народа

Ты тяготы сняла!

("Наборщики")

Еще недавно им, беднягам, приходилось по нескольку раз набирать одно и то же сочинение, которое становилось все короче и короче, пока не теряло всякий смысл. Зато теперь

Поклон тебе, свобода!

Итак, с точки зрения рассыльного, деда Миная, стало хорошо, потому что - выигрыш на подметках. С точки зрения наборщиков стало хорошо, потому что не надо перебирать одно и то же по многу раз. Среди этих песен есть и точка зрения фельетониста ("Фельетонная букашка"), которому все равно, что прежде, что теперь ("Умел писать я при цензуре, / Так мудрено ль теперь писать?"), и точка зрения "публики", то есть состоятельных обывателей, которых новый порядок пугает:

Все пошатнулось... О, где ты,

Время без бурь и тревог?

В Бога не верят газеты,

И отрицают поэты

Пользу железных дорог!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прежде лишь мелкий чиновник

Был твоей жертвой, печать,

Если ж военный полковник

Стой! ни полслова! молчать!

Но от чиновников быстро

Дело дошло до тузов,

Даже коснулся министра

Неустрашимый Катков...

("Публика")

Все же это самообман. От такой "свободы" добра не будет. Но чтобы это понимать, нужно быть не восторженным дураком, а умным скептиком. В стихотворении "Литераторы" из того же цикла

Три друга обнялись при встрече,

Входя в какой-то магазин.

"Теперь пойдут иные речи!"

Заметил весело один.

"Теперь нас ждут простор и слава!"

Другой восторженно сказал,

А третий посмотрел лукаво

И головою покачал!

Печать "ослобонилась", но журнал висел на волоске. Это уже чувствовала и публика: в 1866 году подписчиков стало втрое меньше, чем в лучшую пору,боялись прослыть неблагонадежными.

Некрасовские "Песни" появились в журнале в марте, в марте же, двадцатого числа, автор читал их в многоколонном зале Дворянского собрания, на вечере в пользу нуждающихся литераторов и ученых,- успех был бурный. Даже те, кто боялся подписываться, здесь аплодировали; им, вероятно, казалось, что все, слава Богу, не так страшно, раз можно публично сказать то, что позволяет себе редактор "Современника", раз можно вслух, в огромном зале, произнести:





Ай да свободная пресса!

Мало вам было хлопот?

Оное чадо прогресса

Рвется, брыкается, бьет,

Как забежавший из степи

Конь, незнакомый с уздой...

("Публика")

Словом, наступило удивительное время, когда надежды вечером колебались и даже рушились, а утром возрождались и крепли. Двойное время... Очень скоро оно перестало быть двойным.

Через две недели после вечера в колонном зале Дворянского собрания, 4 апреля, некий молодой человек приблизился к императору, садившемуся в экипаж на набережной близ Летнего сада, и навел на него пистолет. Пуля пролетела мимо - стоявший рядом картузник, или, по-газетному говоря, шляпный мастер Осип Комиссаров спас царя, ударив террориста под локоть. С этой минуты двойное время кончилось. Герцен сразу понял, что предстоит: "Колокол" не сомневался, что правительство "будет косить направо и налево, косить прежде всего своих врагов, косить освобождающееся слово, косить независимую мысль, косить головы, гордо смотрящие вперед, косить народ, которому теперь льстят, и все это под осенением знамени, возвещающего, что они спасают царя, что они мстят за него".

Во главе следственной комиссии царь поставил графа Михаила Николаевича Муравьева, только что залившего кровью непокорную Польшу. Это значило, что в самом деле будут - косить. Муравьев, прозванный Вешателем, щадить не собирался никого. Его на то и поставили, на то и дали ему неограниченную власть, чтобы он уничтожил крамолу в корне.

3

"Время гнусного бесславия,

Поголовного стыда,

Бездну нашего бесправия

Мы измерили тогда.

Словно . . . . .

Все замешаны гуртом,

Кроме подлости - спасения

Мы не чаяли ни в чем."

Николай Некрасов,

"Медвежья охота".

Черновой набросок, 1866-1867

Все было позади. Его ограждали от Петербурга те же стены, что и минувшей ночью. Только вчера они защищали его от врагов, сегодня еще и от негодующих друзей. Вчера он был раздираем сомнениями, его одолевала неутомимая фантазия; сегодня не было ни сомнений, ни противоречий настойчиво работала память, бесчисленное множество раз и во всех подробностях восстанавливавшая то, что он видел и слышал нынче вечером. Огромный обеденный стол в зале Английского клуба. Во главе стола тучный, круглоголовый, похожий на бегемота Муравьев. Лицо его лишено выражения и даже не кажется безобразным до тех пор, пока на нем нет страшной улыбки углы рта не поднимаются, а непостижимо опускаются книзу. Потом подали кофе и даже можно незаметно уйти, но решение принято, и двадцать строк уже написаны. Читать их было, в сущности, уже поздно, и уже Муравьев сидел с кружком приближенных в галерее при входе в столовую залу, но тут встал Мейснер и провыл жалкое приветствие, какую-то дребедень в стихах, ему стали одобрительно хлопать. Тогда поднялся Некрасов, и воцарилось молчание; ненавидя собственный сиплый голос, он попросил разрешения прочесть свое послание. Муравьев отвернулся, разжигая погасшую трубку, и Некрасов медленно прочел свою оду.

Бокал заздравный поднимая,

Еще раз выпить нам пора

Здоровье миротворца края...

Так много ж лет ему... Ура!

Пускай клеймят тебя позором

Надменный Запад и враги;

Ты мощен Руси приговором.

Ее ты славу береги!

Мятеж прошел, крамола ляжет,

В Литве и Жмуди мир взойдет;

Тогда и самый враг твой скажет:

Велик твой подвиг...

И вздохнет.

Вздохнет, что, ставши сумасбродом,

Забыв присягу, свой позор,

Затеял с доблестным народом

Поднять давно решенный спор.

Нет, не помогут им усилья

Подземных их крамольных сил.

Зри! Над тобой, простерши крылья,

Парит архангел Михаил.

Все молчали. Некрасов спросил:

- Ваше сиятельство, разрешите напечатать?

- Это ваша собственность,- ответил Муравьев,- вы можете располагать ею, как хотите.

Тут бы уйти, исчезнуть, однако Некрасов уже не владел собой. Зачем-то он сказал:

- Но я просил бы вашего совета...

Муравьев пососал трубку и проговорил:

- В таком случае, не советую.

Вот и все, что было. Спускаясь по лестнице, Некрасов боялся упасть. Подвиг не состоялся, он отлично понимал, что погиб и что журнал погиб. На лестнице его догнал граф Феофил Толстой, взял под руку и что-то говорил кажется, что теперь появились шансы спасти "Современник". Какой-то усатый господин обнял его и поздравил с успехом: "Какие мужественные стихи, какая благородная звучность! Любезнейший Николай Алексеевич, вы подлинный патриот!" Другой поддержал усача и похвалил его, Некрасова, оду в честь Осипа Комиссарова, появившуюся вчера в "Иллюстрированной газете". Некрасов едва вырвался из их объятий и уехал.