Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 8

Своеобразно воспринимается в русском зарубежье и на Западе Андрей Платонов. Казалось бы, как писатель он достаточно универсален, общечеловечен, а потому должен быть вполне понят миром. Действительно, при всей «злободневности» некоторых тем Платонова философский подтекст его прозы обращен к великим космическим темам бытия. Этот уровень подтекста и превращает его в одного из величайших писателей двадцатого века.

Платонов с русской обнаженностью продемонстрировал (особенно в «Котловане») космическую конфронтацию между Бытием и Небытием и скрытую, но все возрастающую жажду человека преодолеть смерть…

Таинственным путем произведения Платонова (и, конечно, не его одного в русской литературе) связаны с глубинами Востока, с Индией Духа. Характерен, например, интерес Платонова к уму, к его субстанции, к его сути. Но ведь роль мышления и ума в космической судьбе человека – великая тема Веданты.

Настя из «Котлована», один из самых потрясающих образов в мировой литературе, говорит перед смертью странную вещь: «Чиклин, отчего я всегда ум чувствую и никак его не забуду?» (кстати, перлы об уме рассыпаны по всему «Котловану»).

Грандиозность мышления и вместе с тем его ограниченность, его неспособность «понять» мир до конца показаны в «Котловане» с фатальной силой.

Настя «забыла» свой ум только тогда, когда умерла.

Однако, при всей универсальности Платонова, его плохо понимают на Западе. Конечно, частично – из-за сложности перевода. Мирра Гинзбург, известная американская переводчица русской литературы, говорила мне, что адекватный перевод практически невозможен, хотя какого-то приближения при большом мастерстве можно достичь.

В языке «русскость» Платонова выражена с потрясающей силой, но ведь за языком стоит образ мышления (и автора, и его героев) – и в этом еще одна трудность восприятия Платонова на Западе. В чем именно состоит эта трудность? Ведь воспринимает же Запад и Достоевского, и Толстого. Но прежде чем попытаться ее определить, я скажу несколько слов о своем личном восприятии Платонова…

На Западе оно немного изменилось (хотя это «немного» весьма существенно); например, по контрасту с психологией западных людей герои Платонова стали выглядеть более экстраординарными, чем раньше, а следовательно, и сама Россия, которая стоит за ними, начала казаться действительно удивительной страной, хотя бы в смысле ее уникальности и отличия нашей психологии от западной.

Разумеется, каждая цивилизация – индуистская, западная, китайская, мусульманская и так далее – уникальна, мир – это не безликий ряд стран и народов, но платоновская вселенная для меня – это мир четвертого (в психологическом плане) измерения. Его герои, движимые своей «задумчивостью», как бы направили свет своего сознания внутрь собственного бытия, готовые добраться до его истоков.

Фактически в них вычерчен и обнажен тот, кого древние называли внутренним человеком. Но любопытно при этом, что герои Платонова – вовсе не святые или мистики, а так называемые обычные люди. На Западе все, напротив, гораздо определенней: если вы «средний» человек, то вам отнюдь не рекомендуется «задумываться», особенно посреди работы, подобно Вощеву. Повседневная западная жизнь крайне рационалистична, поверхностна, скорее, даже «технологична» – и поэтому герои Платонова для западного читателя кажутся совершенно «фантастическими» существами (это же было сказано в западной литературной критике и о моих героях), таких людей-де не может быть в жизни, потому что жизнь – это простое функционирование, цепь «фактов» и больше ничего.

Другое дело, если человек – какая-либо исключительная личность, мудрец или мистик, тогда ему, так сказать, профессионально необходимо «задумываться» – на Западе пунктуально различают функции и место каждого человека в системе, не смешивают их, выделяют, кто есть кто. «Задумывающийся» обыватель – это почти социальное бедствие. «Обыденная» жизнь в произведениях Платонова с ее необыденными глубинами – нечто противоречащее западному инстинкту жизни.

Не помню уж, из какой книги врезалось мне в память замечание одного западного исследователя, что только русские способны отложить обед, если не закончен спор о духовных проблемах. Следовательно, такие вопросы (с этой точки зрения) – не часть жизни, а в лучшем случае часть «культуры», обед же, напротив, и есть «реальная» жизнь, «факт»… В силу такого взгляда отечественная словесность воспринимается на Западе как литература иного, загадочного континента, которая, безусловно, имеет великую общечеловеческую ценность, но одновременно с налетом некоей тревожной (и не всегда приемлемой) внутренней таинственности.

Тем не менее, поскольку на Западе мне пришлось совмещать свою писательскую работу с преподавательской, я часто был свидетелем глубокой, искренней любви западных людей к русской литературе, причем обычно это нечто большее, чем просто «академическая» любовь.

Вернемся к Платонову. Здесь камень преткновения для западного ума – в «русскости», выраженной почти до предела; такая глубина погружения в бытие просто чужда западному уму, который прежде всего тянется к «фактам», а не к какому-то там «бытию».

Последние годы, несомненно, внимание всего русского Зарубежья было приковано к событиям в Советском Союзе, к перестройке. Но всегда существовал интерес и к вечным аспектам России, к их проявлению в великой русской литературе. Ибо только через «вечное» познается суть. Отсюда, наверное, и возникла моя привязанность как к отечественной классике XIX века, так и к тем писателям и поэтам ХХ века, которые создали в своих произведениях самобытный философский космос, стали – по крайней мере, некоторые из них – властителями дум (такие, как Блок, Есенин, Хлебников, Платонов, Булгаков, Андрей Белый).

Чем еще была дорога и ценна для меня и многих других эмигрантов отечественная литература?

Конечно, тем, что она была мощной поддержкой в смысле сохранения себя, своей национальной своеобычности (и в языковом, и в психологическом, и даже в философском отношении). Думаю, что и наступающая везде компьютерная цивилизация не сможет убить это начало в народе – особенно если русская литература будет по-прежнему верна себе, своим традициям. Но условием ее процветания является интенсивная духовная жизнь. Великая литература не рождается из пустоты.

Сейчас наша страна переживает судьбоносный период, который определит на долгое время и ее историю, и, вероятно, историю всего мира. Может быть, вопреки всем пессимистам, нам суждено открыть новый путь, а не просто варьировать обанкротившиеся старые – будь то наш застойный путь, будь то чужой, так называемый потребительский, где деньги равносильны и богам (как некая высшая ценность), и реальной политической власти. Этот новый путь может быть истинной демократией, но включающей в себя высокие духовные ценности.

Конечно, Россия существует в союзе с другими народами, что создает невиданную возможность взаимообогащения. Я убежден, что России чужд национализм, а патриотизм, неотделимый от русской культуры, – совершенно другое мировоззрение, открытое по отношению к другим народам и сочетаемое с любовью и уважением к ним.

Та или иная степень реализации братства, дружбы или хотя бы нормального сосуществования народов лежит не в неосуществимой нивелировке их, не в поглощении одной цивилизацией других (такая попытка, по существу, явилась бы агрессией, в какой бы форме она ни предпринималась, и поэтому неизбежно встретила бы мощную ответную реакцию), а в осознании общечеловеческого единства, общности судеб, взаимозависимости, но при сохранении в то же время права на собственный путь и духовный суверенитет.

Тень

Люциферова крыла

«Московский комсомолец», 25 марта 1990

Каким образом вы выбрали именно такой жанр для своих рассказов? Это, в общем-то, странноватая сторона.

Да, это немножко необычно. Скорее, необычна не форма, а содержание, которое у меня связано с определенным видением мира и человека. Все произошло довольно внезапно. До этого я пробовал писать. Получалось довольно гладко, но было подражанием тому, что прочитано. И вдруг совершенно неожиданно (я даже запомнил день) увидел в своем воображении необычную ситуацию. В общем-то ничего особенного, но в ней был неожиданный поворот. Я зафиксировал эту ситуацию и начал писать. Но чтобы войти в то видение, которое у меня возникло, я должен был делать определенные усилия. Это не было просто так – садишься и пишешь. Конечно, сюжетная линия у меня рождалась заранее, но когда я садился писать, самым трудным для меня было войти в определенное состояние. Потому что именно в этом состоянии, психологическом или духовном, появлялось это видение. Рождались эти человечки, фигурки, о которых так часто говорят прозаики, описывая своих героев.