Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 26

«Жизнь на виду была для Виктора Шкловского и способом бытия, и литературной позицией, и свойственным ему литературным приемом»10. «Жизнь на виду» возникала на месте пересечения между обнажением личного и олитературиванием биографии, интимизацией стилистического приема и теоретической концептуализацией собственного опыта. В результате – биографическая фактура становилась неотличима от социально сконструированной «литературности», открытие которой, как мы помним, было одним из главных достижений раннего формализма.

Уже в 1928 году в книге «Гамбургский счет» Шкловский вполне откровенно признается, «тот Виктор Шкловский, о котором я пишу, вероятно, не совсем я, и если бы мы встретились и начали разговаривать, то между нами даже возможны недоразумения»11. Это несовпадение – вполне естественная ситуация, проблема в том, что Шкловский пишет о разных «я», более того, утверждает отсутствие устойчивого биографического «я», с которым он мог бы полностью себя отождествить, удерживая его идентичность во времени. Реакцией на социальную турбулентность истории стала литературная теория, отрицающая наличие у искусства какой бы то ни было неизменной природы, связанной с «вечными эстетическими ценностями», «вечными законами искусства», «божественным вдохновением», «творческим гением» и т. д.12 Но одновременно с этими теоретическими установками интуитивно разрабатывалась и новая концепция субъекта, погруженного в историю, не просто испытывающего ее деформирующее воздействие, но и осознающего эту деформацию именно как механизм субъективации. Местом производства этой «интуитивной теории» субъекта (субъекта истории) была автобиографическая и мемуарная проза Шкловского и историческая проза Тынянова.

В их случае перед нами уже не представление о субъекте как о чем-то целостном и законченном, хотя и подвергающемся внешнему и негативному воздействию истории. Перед нами модель субъективации, согласно которой сама структура субъекта создается, то есть оформляется и деформируется «конструктивным фактором» (Тынянов) истории, в которую погружен индивид. Шкловский (как и Тынянов) не создает дискурсивно развернутой и эксплицитно специализированной теории субъекта, однако рефлексия о нем пронизывает как литературную теорию формализма, так и художественную прозу формалистов. И что самое главное – она возникает как эффект переплетения разрабатываемой литературной теории и активной биографической вовлеченности в литературный процесс, строительство новой культуры, – движение истории как таковой.

«Человек один идет по льду, вокруг него туман. Ему кажется, что он идет прямо. Ветер разгонит туман: человек видит цель, видит свои следы. Оказывается – льдина плыла и поворачивалась: след спутан в узел – человек заблудился»13. В этом образе человека, прокладывающего свой путь по движущейся льдине, Шкловский дает свое понимание тех трудностей, которые представляет собой навигация в пространстве истории. Характерные для автобиографической и мемуарной рефлексии Шкловского мотивы ошибки, заблуждения, вины, неудачи являются почти неизбежным выводом из этой пространственной метафоры исторического движения. За этими концептуальными лейтмотивами стоит осознание того, что индивидуальное движение не совпадает с движением времени, что это две накладывающиеся друг на друга траектории и пересечение между ними невозможно предсказать, потому что они обладают своей собственной логикой. Собственно, именно эта оптика и приводит к постоянному возвращению к разговору об ошибке, заблуждении, вине, неудаче, случайности как о единственно адекватных топосах человеческой судьбы, как о единственно возможном месте встречи истории и биографии. Чувствительность к тому факту, что биографическая траектория пролегает в пространстве, которое само пребывает в движении, позволяет Шкловскому избежать многих иллюзий и претензий мемуарного жанра. Шкловский постоянно тематизирует дистанцию между временем высказывания и временем акта высказывания; обнажает расколотую структуру автобиографического субъекта; отказывается от континуальности нарратива как от приема, производящего лишь ложный эффект стабильной исторической реальности; пытается найти какой-то третий, невозможный, путь по ту сторону разрыва между прошлым как определенным темпоральным пластом и историей как пространством напряжения между различными темпоральными пластами.

При этом собственно литература выступала для Шкловского не только предметом научного интереса, но и своеобразным медиатором, позволяющим рефлексивно встраивать собственную биографию в общую историю, скрещивать свой прием с ее материалом, скрещивать свой материал с ее конструктивной доминантой. Именно поэтому Шкловский не мог ограничиваться занятиями литературной теорией, историей литературы или литературной критикой. Литература была частью его повседневной жизнедеятельности, что вновь очень точно отметил Б. М. Эйхенбаум: «Литература присуща ему так, как дыхание, как походка. В состав его аппетита входит литература»14. Если первый доклад «Место футуризма в истории языка» (лег в основу эссе «Воскрешение слова») Шкловский прочитал, когда ему было 20 лет, то первая автобиографическая книга «Революция и фронт» выходит, когда ему 24 года, – с этого момента производство автобиографических и мемуарных нарративов становится дискурсивной основой его биографических стратегий.

С другой стороны, литературное письмо само превращало биографию Шкловского в эффект его автобиографических нарративов. Наследуя в каком-то смысле символистской концепции жизнестроительства, Шкловский сделал ее осознанным приемом, позволяющим ему быть частью постоянно меняющегося исторического контекста. Правда, в случае с символизмом в текст превращалась жизнь поэта, приобретающая благодаря этой дискурсивной метаморфозе недостающий смысл и яркость (жизнь обретала текстуальное измерение, зачастую исчезая в нем). В случае же Шкловского мы имеем обратную ситуацию, когда художественный текст предъявляет читателю предельно интимизированную личность повествователя (текст обретал экзистенциальное измерение, зачастую меняя судьбу автора, как это было с «Заявлением во ВЦИК», завершающим автобиографический роман в письмах «Zoo»). Но парадоксальным образом именно эта текстуально разыгрываемая спектакулярность присутствия авторской фигуры позволяла реальному автору ускользать от наиболее опасных ситуаций контакта с временем или выходить из них невредимым. Еще одним отличием от жизнестроительной поэтики бытового поведения, характерной для Серебряного века, было то, что последняя была формой реакции на семантическую инфляцию художественных практик, компенсирующей социальную скуку, характерную для поздней империи, благодаря артистическому мифу. В то время как стратегия Шкловского возникла в ответ на вызванную революцией социокультурную интенсивность и драматическое напряжение между биографией и историей, непрерывно остраняющей привычное восприятие реальности. Переходя на язык самого Шкловского, в первом случае речь шла о жизнестроительном мифе, возникающем как реакция на автоматизацию повседневного восприятия, тогда как во втором – о жизнестроении, пытающемся синхронизировать себя с остраняющей поступью истории.

Шкловскому удалось – по крайней мере, на длительное время – сделать из запрета, преграды, несвободы, компромисса творческий стимул, превратив литературу в алиби, при том что время обычно использовало ее в качестве улики. Ему удалось стать писателем, превратившись в литературный персонаж, который ускользает, все время оставаясь на виду: «Он существует не только как автор, а скорее как литературный персонаж, как герой какого-то ненаписанного романа – и романа проблемного»15. Эйхенбаум говорит не о фигуре автора-повествователя, возникающего в автобиографических тестах Шкловского, а о поэтике его бытового поведения, о биографической стратегии взаимодействия со временем. Можно вспомнить также красноречивый эпизод, когда Шкловский, скрывавшийся от Чека, прятался на московской квартире Р. О. Якобсона. На вопрос о том, что ему делать, если в квартире будет обыск, он получил ответ: «А ты шурши и притворяйся, что ты бумага». Судя по всему, Шкловский не забывал об этом совете всю свою долгую жизнь, накрепко смонтированную с литературой.

10

Панченко О. Виктор Шкловский: текст – миф – реальность (к проблеме литературной и языковой личности). Uniwersytet Szczecinski. Rozprawy i studia. T. 267. Szczecin, 1997. С. 204.

11





Шкловский В. Рецензия на эту книгу // Шкловский В. Собрание сочинений. Т. 1. М.: Новое литературное обозрение, 2018. С. 522.

12

Ср.: «Тогда как твердое определение литературы делается все труднее, любой современник укажет вам пальцем, что такое литературный факт (курсив автора. – И. К.)» – Тынянов Ю. Н. Литературный факт. С. 257. Жизнь Шкловского в каком-то смысле была материализацией этого теоретического положения: он был литературным фактом, отчетливо заметным на фоне меняющейся современности и при этом проблематизирующим адекватность каких-либо твердых определений.

13

С этого начинается еще одно предисловие к «Zoo» (подписанное 1965 годом), количество которых Шкловский умножал от издания к изданию: Шкловский В. Жили-были. Воспоминания. Мемуарные записи. Повести о времени с конца XIX в. по 1964 г. С. 166.

14

Эйхенбаум Б. М. Мой временник (1929) // Эйхенбаум Б. М. Мой временник. Художественная проза и избранные статьи 20–30‐х годов. СПб.: Инапресс, 2001. С. 136.

15

Там же. С. 135.