Страница 2 из 5
В один из дней, почувствовав, что мальчик устал от скучных гамм и помпезных мелодий композиторов старой школы, учительница попросила его подвинуться, и размяв пальцы, заиграла какую-то шкодливую мелодию.
– Что это? – улыбнувшись спросил Миша. – Вы и такое умеете играть?
– Это, молодой человек, "Собачий вальс". Многие уверяют, что это мимолётный экспромт Фредерика Шопена, – откинувшись на спинку стула, пояснила Муза Казимировна, – великие музыканты тоже умели шутить. И заметь, талантливо шутить. Давай научу.
Позже, в редкие минуты наивысшего творческого единения, учительница садилась рядом с Мишкой и они в четыре руки начинали играть "Собачий вальс", всё ускоряясь и ускоряясь, пока в конце пальцы уже просто не попадали на нужные клавиши, создавая невероятную какофонию, и игравшие чуть не падали от хохота, так им это нравилось.
– А теперь чай, – распоряжалась Муза Казимировна, когда урок заканчивался.
Поначалу Мишка отнекивался, стараясь как можно быстрее вырваться на волю, но однажды она всё же уговорила, заманив мальчика крыжовниковым вареньем. Он никогда до этого не пробовал крыжовниковое варенье, только сами ягоды. В их дворе рос один куст, но из-за обилия колючек на ветках, был почти неприступен и от этого не снискал мальчишеской любви, в отличие от доступной шелковицы и черешни.
Миша выловил ложкой из небольшой пиалы почти прозрачную ягоду, с опаской поднёс её ко рту и осторожно раскусил… Больше никогда и негде он не ощущал этот божественный вкус, несравнимый ни с чем.
– Бери ещё, небось сейчас помчишься мяч гонять, – как-то по-матерински произнесла Муза Казимировна, – и чай пей.
Он, дунув в кружку, отхлебнул, и вопросительно посмотрел на учительницу.
– Это никакой ни чай.
– Ты так считаешь?
– Ну да. Дома и в школе совсем другой чай, а это что-то другое.
– Скорее всего, юноша, у вас дома и в школе подают что-то другое. А вот то, что сейчас пьёшь ты – это и есть настоящий Цейлонский чай. Поверь мне.
И вот теперь, когда позади было пять лет усердных занятий, по большому счёту не приносящих ничего кроме уныния, Мишка шёл по знакомому маршруту, раз за разом проговаривая шёпотом фразу, которую придумывал несколько дней, и которую должен был сказать в глаза Музе Казимировне. Он был уверен, что после этого его жизнь изменится, станет лучше и интересней.
Он всегда ходил на занятия пешком, хотя можно было несколько остановок подъехать на трамвае, он как раз проезжал мимо дома учительницы, но идя пешком, можно было оттянуть время и даже опоздать, придумав очередную нелепую отговорку про бродячую собаку или сошедший с рельс трамвай.
Скрипучая дверь подъезда, кислый запах облупившихся стен и впереди восемнадцать ступенек, ведущих на второй этаж, к точке, где он должен сделать невозможное…
Мишка несколько минут простоял у двери, обитой коричневым дермонтином, не решаясь нажать на кнопку звонка. Муза Казимировна давно заметила его с балкона, плетущемся вдоль трамвайных путей, и сейчас смотрела на мальчишку сквозь глазок, вспоминая каким он впервые пришёл к ней – толстеньким увольнем, маменькиным сыночком, откормленным и обласканным, и от этого податливым и послушным, но так ненавидящим музыку, а вместе с ней и её. Теперь же по ту сторону двери стоял почти оперившийся юнец, готовый к тому, чтобы сделать новый шаг. Это чувствовалось. Главное, чтобы в нужном направление двинулся, подумала она, и в то же мгновение раздался звонок. Муза Казимировна выдержала паузу, потом повернула ключ и распахнула дверь.
– Добрый день, Михаил, проходи. Я подготовила для тебя сюрприз.
Ей, действительно, Борис Яковлевич принёс вчера чудный клавир конца прошлого века, она разобрала его на партии, переписала, немного упростила, и эта композиция могла бы стать хорошим украшением окончания учебного года.
– Я не буду заходить, Муза Казимировна, – решительно произнёс Мишка.
– Приболел?
– Нет. Я вообще больше не буду приходить к вам.
– Почему? Тебе надоело заниматься со мной? Или я надоела?
– Нет, вы мне не надоели. Я просто больше не буду заниматься музыкой. Никогда! – он протянул ей папку. – Вот, возьмите ваши ноты,
– Миша, ты пожалеешь об этом, – глядя ему в глаза сказала учительница.
– Не пожалею.
– Если я сейчас закрою дверь, то ты больше никогда не сможешь ко мне прийти. Понимаешь? Никогда.
– Я понимаю. Прощайте.
Он развернулся и побежал вниз, но остановился у выхода и прислушался – дверь всё ещё была открыта, это было понятно, поскольку из квартиры доносились звуки радио, которое никогда не выключалось, только на время занятий.
– Муза Казимировна! Закрывайте дверь! Пожалуйста! – крикнул Мишка, и расплакавшись, выбежал из подъезда.
Не так он представлял себе счастье освобождения из музыкального плена, но несмотря на слёзы и какое-то гнетущее чувство внутри, это событие стало его первым мужским поступком, от которого и пошёл отсчёт его счастливой жизни.
И каждый раз, на протяжении многих лет, проезжая на грохочущем трамвае мимо дома Музы Казимировны, Мишка прислонялся лбом к стеклу и пристально всматривался в её окна, надеясь увидеть за шторами знакомый силуэт, хотя прекрасно знал, что она умерла ровно через месяц после его ухода…
А музыку он, действительно, забыл, при том очень быстро, как-будто из его головы незаметно вырвали какой-то малюсенький кусочек, который отвечал за все эти гаммы, сонаты, вальсы и минуэты. Забылась даже нотная грамота, и через полгода Мишка не мог уже отличить ноту до от ноты си, не говоря уже о диезах и бемолях…
И только "Собачий вальс" никуда не делся. Даже сегодня, спустя почти пятьдесят лет с тех дней, разбуди его ночью, подведи к пианино, и он не открывая глаз, виртуозно и без единой помарки, сыграет эту весёлую мелодию, подаренную ему когда-то Музой Казимировной.
Эльза
Мишкиного отца, с детства называли Василич, за покладистый характер и за чрезмерную взрослость. Он работал на шахте и любил после смены выпить пивка. Сдувал пену с первой кружки и пил жадно, большими глотками, до самого дна, потом шумно ставил пустую кружку на стол, и вытерев губы рукой, подвигал к себе вторую. А вот с ней он не торопился: закуривал любимый «Опал» и погружался в сладостную негу, наслаждаясь тем, как по всему телу растекается умиротворённость. Эта привычка осталась ещё с тех времён, когда он в кромешном аду на километровой глубине рубил уголь. О чём он думал в те дни, глядя на ветку, раскачивающуюся за мутным окном прокуренного пивбара? Что и сегодня остался жив…? Что метан рванул не в его смену…? Что упавший кусок породы оцарапал лишь спину, а не привалил как Серёгу…? Или о том, что подходит очередь на «Жигули», и хорошо бы было взять голубую «шаху» и летом махнуть на ней в Крым с палаткой…
На улице было прохладно. Василич закурил, прикрывая ладонью горящую спичку, выпустил клуб ароматного дыма и ноги сами собой понесли его к «Стекляшке», что стояла на противоположной стороне улицы. Сквозь огромные грязные окна пивбара было видно, как толстая Нюра, одетая в замусоленный белый халат, трёт пустые столы тряпкой, сметая прямо на пол кости от недоеденной таранки. Переполненный желанием не ограничиваться сегодня двумя кружками, он взялся за ручку двери и потянул её на себя, изнутри уже пахнуло тёплым перегаром, как вдруг откуда-то снизу послышался какой-то странный звук, похожий на плачь ребёнка. Василич наклонил голову. У его ног сидела маленькая собачонка, она дрожала всем телом и смотрела на него огромными грустными глазами, полными слёз. Он присел, хрустнув коленями, и боясь раздавить её своими огромными ручищами, поднял, прижал к груди и оглянувшись по сторонам, пошёл в глубь парка. Усевшись на лавочку, достал из кармана нетронутый тормозок, развернул его и разломал бутерброд пополам.
– Угощайся, – сказал он, освободив из хлебного плена кусок докторской колбасы.