Страница 9 из 28
Приближается час отплытия. У левого борта собрались матросы. Они тихо переговариваются, высматривая на берегу своих родственников. А на пристани уже целая толпа – тут и провожающие, и случайные прохожие, и попросту зеваки, которые пришли посмотреть, как будет отплывать наш пароход.
Вот через толпу пробирается к самому краю набережной старичок в высоком старомодном картузе, с тоненькой палочкой в руках.
Матросы зашевелились, замахали старичку руками.
– Ласточкина надо позвать, – сказал кто-то.
– Серега, Серега! – закричали матросы, оглядываясь по сторонам. – Ласточкин, твой старик причалил!
Из-за штурманской рубки выбегает белобрысый парень в полосатой тельняшке и, растолкав матросов, принимается яростно крутить над головой связкой веревок. В ответ ему старичок часто-часто кивает головой и мерно помахивает палочкой, точно дирижирует оркестром.
Все мы, зимовщики, тоже вышли на палубу, хотя знаем, что нас провожать не придет никто. Наших родных здесь нет. Еще утром мы отправили им последние телеграммы в Ленинград, в Москву, в Харьков, в Ростов.
Мы прощаемся с приземистыми бревенчатыми домами, потемневшими от частых дождей, прощаемся с темной, осенней рекой, по которой медленно плывут баржи и важно проплывают пароходы, с трамваем, который вон там, звеня и высекая зеленые искры, взбирается в гору. Мы прощаемся с мальчишкой в большом белом картузе, который, свесив с высокой деревянной набережной грязные босые ноги, удит рыбу, поплевывая на наживку.
Целый длинный год мы уже больше не увидим ни этих улиц, ни этих чахлых деревьев, с которых ветер срывает последние желтые листья и гонит по набережной. Не увидим даже вон той пегой козы, которая, упираясь копытцами в дощатую стену пакгауза, торопливо и жадно срывает объявление и жует его, потряхивая головой.
Мы прощаемся с последним городом, в котором мы жили на Большой земле. Мы уже не жители этого города. Он стоит на берегу, на земле, а мы – на воде. Сейчас корабль тронется. Пристань, дома, улицы – все уйдет, уплывет назад, и странно подумать, что все это останется и будет существовать без нас – и коза, и мальчишка, – вон у него опять сорвалась с удочки рыбка, – и деревья, и крыши домов, и трамвай…
– Позвольте, товарищи, – проталкивается боцман. – Пожалуйста, уйдите с носа, сейчас будем выбирать якорь.
Боцман в новом шерстяном свитере, выбритый, умытый, смеющийся. И это даже неприятно, что боцман такой веселый. Именинник он, что ли? Впрочем, ему-то что грустить? Через месяц, самое большее, он опять будет дома.
Боцман становится у якорной лебедки, снимает чехлы с механизмов, проверяет тормоза. Все в порядке. Он кладет правую руку на рукоятку пара, а левой рукой машет кому-то на берегу.
И точно стая белых бабочек поднимается над пристанью: белые платочки отвечают боцману.
Теперь уже весь экипаж корабля собрался на палубе. Стуча бахилами, подходят полуголые подсменные кочегары. У левого борта теснятся матросы. Они машут руками, платками, кепками.
Все посматривают на капитанский мостик. На мостике еще никого нет, кроме Ивана Савелича. Он стоит, засунув руки в карманы ватной черной шинели, и прищурившись глядит на небо. Из-за Соломбалы выползает низкая синяя туча.
– Идет, идет! – вдруг загудели матросы.
На мостике появляется наш капитан. Он низенький, плечистый. Как главнокомандующий, идет он впереди, а за ним помощники, механики. Все в полной морской форме – в черных шинелях со сверкающими пуговицами, с нашивками, с золотыми кокардами на фуражках. Сосредоточенно и сурово, точно перед боем, капитан обходит мостик, заглядывает в рулевую рубку, и матрос у штурвала отдает ему честь. Потом капитан долгим взглядом обводит корабль – палубы, мачты и ванты. Пристально глядит он на город, на реку, на низкое серое небо, поправляет фуражку рукой в замшевой перчатке и становится у машинного телеграфа.
Теперь все – и на корабле, и на берегу – смотрят на капитана.
Наш Наумыч тоже на мостике. Хоть и на нем такая же черная шинель и фуражка, как и на других, его сразу заметишь в толпе – он здоровенный, широкоплечий, на целую голову выше всех. Он тоже увидел нас сверху и кивает нам через головы капитанских помощников.
– Боцман, – негромко командует капитан, – вира якорь.
– Есть вира якорь.
С тяжелым грохотом пошла лебедка. Дрогнула якорная цепь. Толстые ее кольца, поскрипывая и звеня, медленно стали наматываться на барабан.
Трах-тах-тах-тах-тах, тарахтит лебедка. Цепь, подрагивая, как натянутая струна, тащит со дна тяжелый, зарывшийся в речной ил и песок якорь.
– А вот и Ромаша лезет, – говорит кто-то из зимовщиков.
Я оглядываюсь и вижу, как над самой палубой, в четырехугольнике двери, ведущей вниз, внутрь корабля, показывается сперва измятый морской картуз, потом морщинистое, с унылым, длинным носом и отвислыми щеками лицо, потом узкие сутулые плечи и, наконец, вырастает тощий и длинный метеоролог Ромашников весь с головы до ног.
Выбравшись на палубу, он испуганно озирается и торопливо семенит к нам. Ромашников тащит патефон и толстую пачку пластинок.
– Не опоздал? – испуганно спрашивает он. – Там внизу ни черта не слышно, мне уж показалось, что поплыли. А надо с музыкой.
Он ставит патефон прямо на палубу и яростно крутит ручку.
– Давай марш, – говорит Вася Гуткин. – Может, «Старые друзья» есть?
– Нет, нет, у меня тут уже приготовлено, – вытирая рукавом пот со лба, отвечает Ромашников. – Сейчас грустное надо ставить…
И вдруг потемнело на палубе, словно туча заволокла все небо над нами. Из корабельной трубы повалил густой, черный дым. Длинной колеблющейся лентой он низко тянется над рекой и отражается в ней темной живой дорожкой.
– Наши-то как шуруют, – говорит какой-то матрос, засунув руки в карманы штанов и головой показывая на трубу.
По правому борту, почти посреди реки, идет неуклюжий буксирный катер. На палубе его стоят матросы, смотрят на наш корабль, машут шапками.
– Счастливого плаванья, ребята! – доносится к нам с катера слабый крик, заглушенный грохотом лебедки.
И вдруг становится очень тихо: боцман остановил лебедку.
Матрос на носу корабля поднимает руку.
– Якорь в клюзе! – кричит он капитану.
И сразу, будто в ответ ему, звякнул на мостике машинный телеграф, и палуба под моими ногами задрожала чуть слышно и мелко.
Медленно поворачивается город, небо, корабли. Три низких, сиплых, скорбных гудка оглашают всю реку:
– В путь! В путь! В путь!
Вот мы и поплыли.
А Ромашников все еще суетится около патефона, торопливо перебирает пластинки.
– Боже мой, где же она? – бормочет Ромашников. – Ну что за черт… Опоздал… Вот история!
Наконец он находит пластинку и дрожащими руками укладывает ее на зеленый диск патефона.
глухо запевает патефон.
– Вот эта пластинка в самый раз, – говорит Вася Гуткин.
А корабль уже выбрался на самую середину реки, уже плещут в борта речные волны, и уходит назад холодильник, базар, черная кучка народа на набережной. Мальчишку-рыболова загораживает баржа. Прощай, мальчишка!
Не спеша, торжественно и невозвратно уходят назад дома, улицы, сады.
Вот и кончилась наша сухопутная жизнь. Началась жизнь на воде.
Нос корабля чуть дрожит. Мы идем по Двине средним ходом.
Справа вдоль берега стоят лесовозы: мы проплываем мимо лесоэкспортной гавани.
Уже вечер. На лесовозах спускают кормовые флаги – немецкие, английские, французские. В гавани горят электрические фонари, ползают автокары, грузовики.
Капитан поворачивает рукоятку машинного телеграфа.
– Полный вперед.
До позднего вечера, на ветру, на холоде, мы стоим маленькой кучкой у правого борта и смотрим на голые деревца, в густых холодных сумерках уходящие все назад и назад.
14
Первые строчки песни «Ах эти черные глаза», которую исполнял Петр Лещенко.