Страница 8 из 28
– Вирай смело! – кричит Иван Савелич. – Раз-во-рачивай! Боцман, на оттяжки!
Ящик вместе с перепуганным летчиком висит между черным небом и черной водой. Медленно и тяжело начинает он поворачиваться.
Иван Савелич светит рефлектором, что-то бормочет себе под нос – должно быть, чертыхается, – а сам не сводит глаз с ящика.
– Так, так, давай веселей! – покрикивает он. – Пошел! Пошел! На шлюпбалках – выбирай концы! Боцман!
Наконец ящик вздымается над палубой. Он ярко освещен рефлекторами. Шорохов, как акробат в цирке, балансирует на нем, изо всех сил старается удержаться, цепляясь за стальной трос. Ящик покачивается. Черная его тень ходит по юту.
– Что, товарищ летчик, так, поди, никогда не летал? – кричат и хохочут матросы. – Чуть мертвую петлю не сделал в Двину!
Наконец огромный ящик медленно опускается на палубу, припечатывается к своей тени. И сразу над палубой открывается черное звездное небо, по которому торопливо летят рваные клочья пара.
Плотники кидаются к ящику. Стучат топоры.
Шорохов по канату спускается на палубу и сразу, как ни в чем не бывало, начинает распоряжаться:
– Борис! Где молоток? Ну что это за растяпа! Борька! Где молоток? Я что говорил? Гвозди загнуть! А ты?
Бортмеханик Боря Виллих, или, попросту, Боря Маленький, мечется по палубе, ищет молоток, бормочет:
– Да я же загнул, Григорий Афанасьич…
– Загнул! Чтоб ты сам так загнулся!
Шорохов вырывает у него молоток и принимается яростно колотить по гвоздям. Боря Маленький, надув губы, отходит в сторону.
Маленьким его прозвали, во-первых, потому, что он самый молодой зимовщик – ему еще только девятнадцать лет, – а во-вторых, чтобы не путать с Борей Линевым. На самом деле Боря Маленький гораздо длиннее не только Бори Линева, но и всех нас. Росту в Боре Маленьком сто семьдесят шесть сантиметров. Но весь он какой-то нескладный, несуразный. Ноги у него узловатые в коленках, как у цапли, огромные красные руки на целую четверть болтаются из рукавов кожаной куртки.
Прислонившись к борту и обиженно посматривая на Шорохова, Боря вынимает папироску, закуривает.
– Не курить на юте! – кричит Иван Савелич.
И Шорохов сразу подхватывает:
– Брось, Борька! Брось сейчас же папиросу! Сдурел ты, что ли? Не знаешь, что у самолета курить нельзя? А еще бортмеханик называется. Пойди-ка лучше посмотри, чтобы у второго ящика дверь была хорошенько забита. Живо!
Долговязый Боря Маленький легко перешагивает через поручни борта и молча исчезает в темноте.
Всю ночь грузится «Таймыр». Всю ночь громыхает лебедка, топают по палубам тяжелые сапоги, гудят, скатываясь по настилу, бочки, грохочут ящики в трюме, на разные голоса орут грузчики и матросы:
– Полундра!
– Вира!
– Майна веселей!
– Куда прешь, черт носатый?
– Эй, на лебедке! Поглядывай!
Полный вперед
Утром 25 сентября баржа ушла. За ночь погрузили все.
Наш «Таймыр» стоит посреди Двины, черный, осевший под тяжестью груза. Сразу видно, что судно собирается в далекий и трудный путь. На корме два огромных ящика с самолетами, шканцы забиты лесом и бревнами, на вантах развешены говяжьи туши, голосят и хрюкают в загонах свиньи, воют и лают собаки.
Я хожу по «Таймыру», как человек, который заблудился за кулисами театра.
Какие-то коридорчики, лесенки, двери – какая куда, не поймешь. Все двери железные, тяжелые, с болтами. Пороги и те железные, да такие высокие, что дверь кажется выпиленной в железной стене. Под потолками бронированных коридоров тянутся толстые трубы. Слышно, как в них щелкает и шипит пар. Где-то совсем близко ровными четкими ударами стучит машина. Идешь по коридору, и вдруг пахнёт на тебя из какой-нибудь двери жаром, машинным маслом, ветром, поднятым пляской сверкающих шатунов.
Скользкие от масла железные лестницы круто уходят вниз, на жилую палубу. Окошечки в каютах круглые, с толстыми, окованными в сверкающую медь стеклами; завинчиваются они наглухо ушастыми винтами. У самых стекол плещется вода.
Все на корабле отполировано, выкрашено, начищено. Все привинчено, притерто, пригнано, укреплено. Графин привешен к стенке в тесном деревянном футляре. Пепельницы, как ваньки-встаньки, только качаются, а опрокинуться не могут. Стулья врезаны в пол тяжелыми ножками, привинчены – не сорвешь. У каждой тарелки в буфетной свое гнездо. Даже столы на корабле не такие, как у нас, в домах: по краям они обнесены бортиками, чтобы вещи не слетали на пол, когда начнет качать и валять корабль в открытом море.
Я хожу по «Таймыру», смотрю, как матросы увязывают, укрепляют, приколачивают каждую мелочь на палубе, и думаю: «Что же это такое будет? Шторма ждут, что ли?»
Иван Савелич стоит на мостике, как ни в чем не бывало, будто это не он всю ночь напролет распоряжался погрузкой «Таймыра». Сизые щеки его чисто выбриты, шинель застегнута на все пуговицы.
– Здравствуйте, Иван Савелич.
– Добрый день.
– Что, скоро пойдем?
– Не торопитесь, еще надоест. Как закачает – пожалеете, что не остались в Архангельске.
К нам подходит второй помощник капитана, долговязый детина в фуражке, слегка сбитой набекрень, и говорит Ивану Савеличу, как будто меня тут и нет:
– У нас, Иван Савелич, в прошлом году на «Вайгаче» такой случай был. Тоже собрался с нами в рейс корреспондент, Макаров фамилия, – может, знаете? Пока на якоре стояли, так он все храбрился, все врал – я и такой, я и сякой. Ладно, думаю, посмотрим. Дошли мы до Сосновца. Начинает покачивать. Я как раз на мостике стою. Прибегает ко мне вахтенный Берендейкин, который в прошлом году у Цып-Наволока тонул, – помните такого? «Корреспондент, – говорит, – кончаются!» Как, спрашиваю, кончается? Что за ерунда? «А так, – говорит, – на полный ход богу душу отдают». Сошел я в салон, гляжу, а он, мореплаватель-то наш, и верно, загибается. «Остановите, – кричит, – пароход! Отпустите, пожалуйста, на берег!» Ну-с вот. Доложил я командиру. «Спустите, – говорит, – это барахло на берег, к черту, чтоб духу его не было». Дали шлюпку и спустили. Подумайте только, Иван Савелич, – ведь у Сосновца…
Он покачал головой и поглядел на меня искоса.
«Запугивает», – подумал я, а вслух спросил у Ивана Савелича:
– Неужели действительно так качает?
– Случается, – говорит Иван Савелич.
– Ну а все-таки как – здорово?
– Бывает, что и здорово.
– Но ведь не всех же укачивает, Иван Савелич? Говорят, что на некоторых качка не действует. Правда?
Иван Савелич смотрит на меня, щурится одним глазом.
– Да вы что-то уж очень интересуетесь. Ничего, не бойтесь. Качает у нас, конечно, здорово. На ледоколах особенно качает. У ледокола ведь киля-то нет, ледокол как яйцо. Вот его и валяет и так и этак. А только вы об этом не думайте. Живите себе в свое удовольствие. Кушайте побольше. По-нашему, по-простонародному – что в рот полезло, то и полезно. Обязательно кушайте – и завтрак, и обед, и ужин. Ну, гуляйте еще, ходите. Первое время, пока не привыкнете, старайтесь поменьше сидеть. За день так намаетесь, что вечером – только бы до койки добраться. Сразу как убитый и уснете.
– Сухари помогают, – сказал второй помощник, не глядя на меня.
– Какие сухари?
– Обыкновенные. Наберет человек в карман сухарей и жует целый день. Ходит и жует. Ходит и жует. У нас второй механик был Семерых – может, помните, Иван Савелич? – только сухарями и спасался. Перед каждой вахтой ему целыми противнями сухари в каюту таскали. С сухарями ничего, выстаивал.
– Какие там сухари, – махнул рукой Иван Савелич. – Может, клюквенный экстракт посоветуете? Только все это, доложу я вам, ерунда. Слушайте вы меня – побольше ходите и думайте, что вы едете на поезде или на трамвае, – вот и все.
– Да уж, конечно, – соглашается второй помощник, – от настроения тут тоже много зависит. На скрипке или на гитаре не играете? – обращается он прямо ко мне.
– Нет, не учился, – отвечаю я, а сам думаю: «Вот нуда. От одних его разговоров морская болезнь забрать может. Никакие сухари не помогут…»