Страница 19 из 28
Они ушли к себе в лабораторию, а я вернулся в библиотеку. На полу валялось уже три спальных мешка, а на мешках сидели Боря Линев и второй каюр – Стремоухов. При свете свечки, вставленной в патрон от электрической лампочки, они писали письма. Бумага лежала у них на коленях.
Боря Линев оторвался от письма и посмотрел на меня.
– А нашего полку прибыло, – сказал он. – Вот еще один постоялец забрел на огонек. Хотел было, чудак этакий, на чердаке устраиваться. Чай, поместимся втроем?
– Поместимся, – сказал я.
– Ну, а у тебя что новенького? – спросил Боря. – Где был?
– Да ничего. Печку учился топить. Хитрое, ребята, дело.
Боря поковырял в ухе.
– Мы уж тут со Степаном говорили. Конечно, хитрое. А ты смотри, какие они все жигулястые, ловкие, все умеют, собаки. Им-то, конечно, легко. Наборзели за год-то. Ты вот бегаешь, бегаешь, с ног собьешься, прежде чем какой-нибудь топор найдешь, – а у них все под рукой. Дружный народ, хозяйственный.
– Под рукой, потому что знают, где что лежит, а мы как слепые щенята, – проворчал Стремоухов, поднимая от бумаги свое сухое, тонкое лицо с прямым носом, с узкими бледными губами. – Сегодня их каюр как начал частить – Рубини-Рок, Скот-Кельти, остров Мертвого Тюленя, остров Живого Тюленя. Сыплет, сыплет, – можно подумать, что он тут лет сто прожил.
– Ничего, и мы через год такие же будем, – сказал Боря и, вздохнув, добавил: – Пиши письмо, передашь со старыми зимовщиками. Ленинградцев много – прямо домой отнесут.
– Нет, ребята, спать. Завтра вставать в пять утра. Спать! Спать!
Не раздеваясь, только сняв сапоги, мы забрались в спальные мешки. Мешки широкие, длинные, просторные. Мы залезли в них до самых плеч, подложили под головы книги – на всех одного Пантелеймона Романова[22] хватило – и долго еще возились и пыхтели, устраиваясь поудобнее.
– Скоро и мы на кроватях спать будем, – мечтательно сказал Боря, возясь в мешке. – Пусть уже старики поблаженствуют последние денечки…
– А кто же гасить будет? – вдруг испуганно спросил Боря.
Свечка стояла на полу в другом конце комнаты.
Мы молчали. В мешке было тепло, не хотелось вылезать, а потом забираться обратно и укладываться в темноте. Я притворился спящим.
– Я тушить не буду. Должен тушить последний, – опять проворчал Боря. – Не я последний ложился.
– А ты дунь хорошенько, – прогудел Стремоухов. – Дунь – она и потухнет.
Боря дунул. Свечка не потухла. Боря дунул еще раз – свечка по-прежнему горела. Тогда приподнялся с пола Стремоухов.
– Ну, давай вместе. Раз, два, три.
– Нет, – сказал Боря, – мы очень влево берем. По пыли видно, что влево. Ну, давай еще.
Теперь и я присоединился к огнетушителям. Втроем мы дули на свечку до тех пор, пока не заболели скулы. Наконец свечка потухла.
Так мы научились первому полярному правилу: когда спишь в спальном мешке, все должно быть под рукой.
Собаки
– Сегодня собак принимать будем, – сказал Боря Линев, вылезая поутру из спального мешка. – Хороши у них собаки. Прямо львы. – Он почесался, протяжно зевнул и добавил: – Добрые собаки, не нашим чета. Степан, бирки сделал?
– Бирки, бирки, – заворчал Стремоухов. – Конечно, сделал, тебя не ждал. – Он еще лежал в мешке. Желтое, сонное, опухшее его лицо выглядывало из дыры мешка. – Небось, сам-то не позаботился. Все Степан да Степан. Что – у меня сто рук, что ли, одному все делать? И лед на такую орду таскай, и уголь, и туда, и сюда. Ехали каюрами, а тут в каких-то кухонных мужиков превратились. Шестой день стоим, а ни разу даже ружья в руки не взяли.
– Да ты что – обалдел? – сказал Боря. – Ведь аврал же. Ведь все работают. Какая же тут охота? Уйдет корабль – охоться себе на здоровье. Что ты, Степан?
Стремоухов высунулся из мешка и посмотрел на Борю злыми желтыми глазами.
– Птица ждать не будет, пока у вас тут аврал. Еще пять дней – и последние улетят. Сам бы сообразить мог. Тоже ведь, как-никак, каюр.
– Ладно, будет скулить, – сердито сказал Боря. – Одевайся вот лучше, чем трепаться-то…
Брюзжа и отругиваясь, Стремоухов неторопливо вылез из мешка. Первым делом он вытащил из кармана маленькую, с поломанными зубьями гребеночку и принялся делать себе пробор. Он тщательно расчесал жиденькие волосы на обе стороны; старательно пригладил их руками.
Наконец он оделся, и мы все вместе вышли из дома.
У ангара скулили и завывали привязанные на железных цепочках собаки. Каюр старой зимовки Кунашов, жилистый, длиннорукий детина, ходил вокруг собак. Он держал целую связку каких-то ремней с железными ржавыми карабинчиками, маленькие, подбитые войлоком хомутики, заскорузлые ошейники.
Собаки смотрели на Кунашова умоляющими, грустными глазами, рвались на привязи и скулили. А поодаль, на кучах прелого мусора, пустых консервных банок, полусгнивших досок и тряпок, чинно сидели наши псы – и Байкал, и Жукэ, и Серый, и Торос, и Старик, и Лысый.
Наши собаки подозрительно следили за Кунашовым, а когда он зачем-то подошел к ним поближе, они забеспокоились, насторожились. Байкал даже отошел в сторону и сел, сердито подняв на загривке блестящую черную шерсть.
Началась передача собак.
Кунашов заглядывал в листок бумаги и выкликал:
– Колымская ездовая лайка, кличка Чавр, – и, подойдя к собаке, дергал цепочку, на которой она была привязана. Линев и Стремоухов хватали собаку за ошейник и проволочкой прикрепляли ей на шею фанерную бирку с кличкой. Собак-то много, разве всех упомнишь!
Около Вайгача – низкорослого, кривоносого пса с четырехугольной бульдожьей мордой – завязался горячий спор.
– Да у него же подшерстка нет! – кричал Боря Линев и пинал Вайгача ногой. – На что он нам сдался! Фокусы, что ли, с ним показывать?
– На котлеты его! – хохотал Стремоухов. – Вот свежее мясо кончится, так мы за него возьмемся!
Но Кунашов был невозмутим.
– Это уж дело ваше, хозяйское, – говорил он безразличным голосом. – Можете хоть компот из него варить. Как хотите. Только, кстати скажу, такого медвежатника, как Вайгач, вам нигде не найти.
Вайгач сидел, полузакрыв глаза. Мягкие замшевые его уши болтались, как у слоненка, из углов огромной, захлопнутой, как сундук, пасти свисали столбики блестящей слюны.
– Скажи на милость, – с удивлением разглядывая Вайгача, проговорил Боря Линев. – Такая харя, а медвежатник. Ну, раз медвежатник – придется оставить. Давай дальше.
Кунашов заглянул в бумажку.
– Вожак первой упряжки, колымский ездовый кобель, кличка Чакр. Поет «уа».
– Что поет?
– Поет «уа».
– Как поет? Почему?
– А так. Не умеет лаять. Другие собаки лают, а Чакр поет.
– Будет трепаться-то, – недоверчиво сказал Боря, с опаской посматривая на круглого, как бревешко, страшного кобеля с обрубленным толстым хвостиком.
Глаза у него были совершенно белые, без зрачков, совсем как у мраморных статуй. На черно-пегой короткой злой морде точно светились два белых глаза.
Кунашов улыбнулся:
– Верно, поет. А ну, Чакруша, спой. Уа! Ну, Чакара! У-а, у-a, у-a, уу-у-у-а-а-а, – завыл Кунашов.
Чакр шевельнул черной колбаской обрубленного хвоста, забеспокоился, завозился, поднял морду, разинул красную, с подпиленными желтоватыми клыками пасть и запел. Не завыл, не заскулил, а запел:
«У-у-у, а-а, у-у-у, а-а-а…»
Наши собаки – Байкал, Лысый, Штоп, Жукэ – подняли дикий лай. Серый принялся было подпевать Чакру, но вместо пения из глотки у него вырвался какой-то хриплый вой. Кунашов посмотрел на Серого с состраданием и сказал:
– Не тот голос.
А Боря Линев швырнул в него чуркой и заорал:
– Замолчи, зараза!
Потом Кунашов подошел к красивой поджарой собаке, грустно сидевшей в стороне от всех.
– А это – Милька, – сказал Кунашов. – Она слепая. В двух шагах ничего не видит. То ли от снега ослепла, то ли еще от чего.
– В упряжке-то ходит? – недовольно спросил Стремоухов.
22
Пантелеймон Сергеевич Романов (1884–1938) – советский прозаик и драматург. Здесь, вероятнее всего, речь идет о его полном собрании сочинений в 12 томах.