Страница 4 из 5
Бабушка сделала минутную паузу, ожидая хоть какого-то ответа, а затем с жаром продолжила:
– Неужели я воспитала эгоистку, которая думает только о себе? Я вот никогда не выбирала между тобой и кандидатами в мужья. Ты у меня всегда была на первом месте. Как мать говорю: подожди, не спеши, обязательно появится кто-то получше, да и Любочка немного подрастет.
Туля молча защипывала вареники косичкой, и на доске уже выстроилось целых три ряда. Поэтому пришлось выдать последний козырь:
– Не хотела тебя расстраивать, но вижу, придется. Незадолго до вашего знакомства мы с твоим старым козлом оказались на одном банкете за одним столом. Он ухаживал за мной весь вечер: и наливочку подливал, и икорку на хлебушек намазывал, и на танец под белы рученьки водил. Все обещал, что буду как шпротина в масле кататься, и соблазнял тихоокеанской сайрой и тунцом. Только я не поддалась, и тогда он в отместку переключился на тебя.
Туля, не поднимая головы и не говоря ни слова, собрала все вареники в кучу, прижала двумя руками и вот так, творожным месивом, опустила в мусорное ведро. Затем развернулась и спряталась в ванной.
Полночи она ворочалась и потом все утро прикладывала к опухшим сузившимся глазам замороженную курицу. Трижды варила кофе и трижды собирала его ложкой с плиты. Слушала свой гороскоп. Пила успокоительный сбор №3 и даже раскладывала пасьянс, но, когда Любочка с расческой и белым гофрированным бантом пришла заплетаться и на полном серьезе спросила: «Мама, а это правда, что в новом доме мы будем есть одни консервы, а дядя Саша станет запирать пианино на ключ?» – сдалась и дала жениху от ворот поворот. Тот достойно выслушал ее доводы, а потом закашлялся, подавившись слюной, и перефразировал Тараса Бульбу: «Твоя мать тебя родила, и она же тебя собственноручно убьет». Затем в трубке все стихло и потемнело, как перед грозой, и рассыпались короткие, напоминающие сапожные гвозди, гудки. Люба-большая облегченно вздохнула, поспешила к очередному ученику и уже через секунду доносилось:
– Я хочу, чтобы на верхнюю ноту ты надел купол. Она должна быть выпуклой, округлой, большой и смачной, а ты отрезал ей голову, как бульонной курице. Между вдохом и моментом выдоха – естественная секундная задержка.
Ученик пробовал еще и еще, а Люба все больше распалялась:
– Что я слышу? Опять белый звук! Не смей подражать попсе!
Глава 2. Большой привет из Ленинграда
Летом 1970 года Люба-большая с мамой уехали отдыхать в Евпаторию. Они обожали этот низкорослый городок с кинотеатром «Ракета», ханской пятничной мечетью – Джума-Джами, светящейся в темноте, как огромная аромалампа, и домом Дувана в Летнем переулке. В нем подкупали округленные углы, женские маски с растрепанными волосами и львиные морды цвета золотого песка.
Женщины остановились в доме отдыха и быстро наладили свой курортный режим. На пляж ходили с раннего утра и возвращались, когда большинство курортников еще только надувало детям круги и кипятило воду на чай. Мама терпеть не могла раскаленного, как подошва утюга, солнца, кашеобразного моря из-за взлохмаченного сотнями ног песка, запаха тины и сероводорода. А еще ее раздражали поджаренные, будто на гриле, люди, безобразные мужчины в газетных панамках и самодельные палатки: четыре палки, между которыми натянута застиранная простыня. На пляже периодически что-то объявляли в мегафон, больше напоминающий фен, продавали растаявший пломбир и фотографировали детей в ржавом кораблике «Бригантина». В огромный ангар с надписью: «Навес детсада “Теремок” занят с 09:00 до 12:00» все равно набивались чаморошные люди и бесцеремонно укладывались спать, тыкаясь сухими пятками соседу в лицо. Тогда они возвращались в свой прохладный номер, чтобы вздремнуть, полистать «Новый мир» с непонятным Аксеновым и его «Затоваренной бочкотарой» и в очередной раз обсудить повесть «Неделя, как неделя». Люба, когда прочла ее в первый раз, долго расхаживала по комнате, задевая журнальный столик с тарелкой мускатного винограда, и утрамбовывала свои мысли, как землю под газон, а потом выдала:
– Так жить нельзя! Это унижение для женщины, для личности, в конце концов! Главная героиня превратилась в добровольную рабыню своей семьи. Меня затошнило уже на «среде», а «эта сумасшедшая Оля» выжила аж до воскресенья. И такое оно у нее не последнее. Подобных недель у нее – сотни.
Мама, накладывая на лицо толстые ломти пупырчатых огурцов, кивала. Она уже давно ей втемяшивала, что талантливой женщине следует воздержаться от детей и от «большой» любви.
Затем они обедали в столовой, в самый солнцепек спали, а вечером прогуливались вдоль набережной Терешковой и санаториев, специализирующихся на лечении туберкулеза кожи, ревматизма и полиомиелита. Ели шашлык за три рубля. Их жарили женщины в белых, почти что докторских, халатах и подавали на тарелке из гофрированной фольги. Сверху – два куска пшеничного хлеба, как два толстых пуховых одеяла. Ходили на популярную пешеходную экскурсию «Малый Иерусалим» и таращились на еврейскую синагогу, кенасы, молитвенные дома дервишей, православных и мусульман. Разглядывали турецкие бани, особняки известных горожан, базарные ворота и мастерские ремесленников. Цитировали Маяковского, приезжавшего в город четыре раза и громко заявлявшего: «Очень жаль мне тех, которые не бывали в Евпатории». Любовались черно-белыми лебедиными озерами, бесплодными оливками и дышали выразительным запахом полыни, низкого лилового чабреца, можжевельника и соли.
Во время одной из таких прогулок мама впервые разоткровенничалась и рассказала о причинах развода с Любиным отцом. Всю жизнь для дочери существовала одна версия: «разлюбили друг друга» или «по отдельности мы звучали чисто, а вместе – фальшиво», но тем летом всплыли новые детали:
– Он постоянно пропадал на гастролях. Ездил по всей стране со своей филармонией и частенько болел, так как приходилось играть в неотапливаемых залах. Как-то пожаловался на периодическую утомляемость рук. Что не может взять полноценный нонаккорд и что даже сам не слышит своего пиано. Затем начались острые боли в суставах, предплечье, онемение и дрожь в пальцах. Боль донимала и ночью, когда руки пребывали в полном покое. Он стал курить, гасить страх алкоголем и срываться. Ни с того ни с сего мог завопить и стукнуть кулаком по клавишам: «Я не слышу свою доминанту. Мои ноты будто обуты в тяжелые сапоги новобранца. Лучше бы я потерял потенцию, чем музыкальное чутье!» А когда во время исполнения вальса Шопена замычал, делая сотни лишних движений корпусом, чтобы добрать драматизма, ему дали отпуск и порекомендовали подлечиться. Это я сейчас понимаю, что у него были переигранные руки, которым требовался полный покой. И что следовало «заковать» их в гипс, записаться на электрофорез, парафин, грязи, а я только покрикивала: «Соберись! Прекрати жевать сопли! Что ты истеришь, как не мужик!» А он еще сильнее нервничал, играл сутками напролет, но становилось все хуже, пока руки окончательно не потеряли легкость, а пальцы – беглость. Ему уже не давалась орнаментика и птичьи трели, длинные форшлаги и даже простые арпеджио. Его исполнение уже напоминало ремесленническое, местами топорное и неритмичное. И сам он выглядел жалко – в пижаме, с сальными волосами и нерабочими руками-клешнями.
Как-то раз возвращаюсь вечером домой и вижу на пороге чемодан. Твой отец, в шапке и пальто, переминается с ноги на ногу, будто хочет в туалет, вытирает лоснящийся лоб и шею, а потом говорит одолженным голосом: «Ухожу. Между нами давно нет благозвучности». Я не стала его останавливать. Собрался – скатертью дорога. Только указала глазами на полку, на которой валялись забытые перчатки и нелюбимый «кусучий» шарф.
Как оказалось, он уходил не в никуда, а к «первой скрипке». К неказистой женщине-подростку в угрях и безвкусных оранжевых ботах. Она стала его таскать по специалистам, бабкам, экстрасенсам. И ты знаешь, привела в чувство. Конечно, в оркестр он больше не вернулся, но остался в профессии.