Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 7



«Бери меня, увози», – обращается к Аркадиной Тригорин, «сломленный» её натиском. Неизменно пасует перед Аркадиной её брат Сорин. Свою просьбу помочь племяннику деньгами он выражает нерешительным голосом. Услышав отказ, Сорин просит простить его, не сердиться, ему даже становится дурно.

Вечно уклоняющийся от любого посягательства на филантропию чувств доктор Дорн («Но что же я могу сделать, дитя мое? Что? Что?» – отвечает он на искреннюю мольбу Маши о сострадании; «…принимайте валериановые капли!», – советует болезненному Сорину), вкрадчиво осторожен и уступчив по отношению к Аркадиной. Это проявляется даже в мелочах. Во время игры в лото «скряга» Аркадина обращается к Дорну: «Ставка – гривенник. Поставьте за меня, доктор». Доктор откликается: «Слушаю-с».

«Нехорошо, если кто-нибудь встретит её (Нину) в саду и потом скажет маме. Это может огорчить маму…», – звучит последняя перед самоубийством реплика Треплева.

Противостоять себялюбию и эгоцентризму Аркадиной в этой комедии способно лишь одно, более «волевое» существо – громкоголосый управляющий Шамраев.

Не умеющая любить никого, кроме себя, Аркадина, от нечего делать «погубивший» Нину Тригорин, последовательно калечащая свою жизнь, а заодно и существование Медведенко и «ребеночка», несчастная Маша, пошляк Шамраев, в меру циничный Дорн, равнодушно взирающий на Полину Андреевну.

И Треплев, если вдуматься, никому не успевший вольно и невольно причинить зла или, выражаясь языком Тригорина, «погубить». Что же так задевает в нем, что так тревожит? Быть может, вовсе не натура Треплева, не характер, но его конечный выбор? Особенно потому, что гораздо более «грешные» персонажи «Чайки» способны cмириться с тем, что жизнь обманывает мечты, и не сожалеть о тех, кого обманули сами.

Отношения матери и сына в «Чайке» можно прочитывать как сыновнюю ревность, тем более, что сам Треплев постоянно подчеркивает свою неприязнь к Тригорину, творческую и личную.

Можно, но имеет ли под собой основание такой взгляд на материнско-сыновние отношения не с точки зрения фрейдизма, но исходя из логики развития чеховских сюжетов на подобную тему?

Если под этим углом зрения попытаться перечитать многотомное собрание сочинений Чехова: юмористику, рассказы, повести, драматургию, то картина предстанет поистине удивительная. За несколькими исключениями (например, равнодушный к своей матери лакей Яша в «Вишнёвом саде», Аксинья в повести «В овраге»), родители виновны перед своими детьми – в себялюбии, немилосердии, сердечной глухоте. Мисаил и Клеопатра Полозневы и их жестоковыйный отец-архитектор в «Моей жизни», Соня и красноречивый профессор Серебряков, отец Лаптева в повести «Три года», Орлов и его маленькая дочь в «Рассказе неизвестного человека», Раневская и Варя с Аней в «Вишнёвом саде», родители Сарры в «Иванове».

Более того, в контексте одного произведения тема родительского равнодушия начинает двоиться, троиться, множиться. Лишенные родительского тепла, чеховские герои не ощущают близости к своим детям или теряют их. Умерший ребенок Нины и Тригорина, ненужный матери ребенок Маши.

В первой редакции комедии, позднее измененной, выяснялось, что Маша является дочерью доктора Дорна. От этого намерения в окончательном варианте остался лишь намек автора. Именно к Дорну обращается Маша с признанием: «Я не люблю своего отца… но к вам лежит мое сердце. Почему-то я всею душой чувствую, что вы мне близки».

Маша, Заречная, Треплев, «ребёночек» Маши и Медведенко – каждый из них невольно «обвиняет» своих родителей, даже своим существованием.

Недостаток любви отца и матери, искажающий часть существа взрослого человека – наверно, эту важнейшую для биографии Чехова тему высвечивают перипетии взаимоотношений персонажей комедии.



Загадочная пьеса о Мировой душе предполагает множество толкований, начиная от Библии, идей из области философии и религии, произведений предшественников и современников писателя, особенно символистов, что вполне закономерно. Многие гипотезы верны, но, кажется, верны в той мере, в какой вода отражает всё, что оказывается над её поверхностью. Быть может, пьесу о Мировой душе вообще нельзя рассматривать как художественное произведение, сколь бы ни была она полна символов и аллюзий.

Не относиться ли к этой мистерии так, как относятся к сновидениям, галлюцинациям или видениям? Их можно пытаться истолковать, понять их скрытые символы, но вряд ли к ним можно подходить исключительно с точки зрения историка литературы, компаративиста, знатока философии.

О сновидении или видении нельзя спросить: «Талантливо ли это… (увидено? услышано? прочувствовано?). Не об этом ли говорит сам автор пьесы о Мировой душе: «Надо изображать жизнь не такою, как она есть, и не такою, как должна быть, а такою, как она представляется в мечтах». Мечты и видения Треплева потому и смогли взволновать доктора Дорна: «свежо, наивно…», что любая мечта или видение человека, искреннего и наделенного воображением, не могут не вызвать отклика.

«В произведении должна быть ясная, определенная мысль. Вы должны знать, для чего пишете, иначе, если пойдете по этой живописной дороге без определенной цели, то вы заблудитесь и ваш талант погубит вас», – обращается к Треплеву Дорн. Чаше всего это прочитывается как совет человека, симпатизирующего Треплеву, или как реплика персонажа, интуитивно чуткого к природе творчества, природе искусства.

Хотя в той же мере эту реплику можно рассматривать и как рекомендацию врача, не чуждого интереса к психологии личности. Что значит – «живописная дорога»? «вы заблудитесь и ваш талант погубит вас»? Что погубило, к примеру, магистра Коврина? Его видение, его мираж? Или его «талант»?

Когда творение Треплева пытаются судить по законам литературы и прочитывают его как стихотворение в прозе, или как пародию на символистов, зашифрованную Чеховым в «Чайке», или как скрытую цитату, то происходит удивительная вещь – монолог Мировой души пластически принимает любую угодную форму и остается таким же «внелитературным».

Пьеса Треплева выявляет самые различные чувства толкователей, чаще всего – раздражение. Именно недовольство, как наиболее вероятная и скорая реакция на подобное действо, уже передано Чеховым – запальчивыми репликами Ирины Николаевны Аркадиной.

Похоже, что своих зрителей усыпляет перед представлением не только Треплев, но и Чехов. Усыпляет, чтобы полнее отобразить видение, «непостижное уму». «Мы спим», – звучит перед представлением фраза Аркадиной. «Сон!» – произносит в конце 2-го действия упоенная беседой с Тригориным Нина.

«Чайка» пишется в период бурного увлечения европейского, североамериканского и российского общества спиритизмом.

Взывание к умершим, к «почтенным старым теням» посредством медиума, который призван связать живых и мертвых, не оставило равнодушными самых различных по своим воззрениям и религиозным убеждениям людей. Лев Толстой, ощущавший увлечение образованного общества спиритизмом небезопасным явлением, подверг подобные «разговоры» с тенями умерших осмеянию в романе «Анна Каренина», в комедии «Плоды просвещения», написанной за пять лет до «Чайки».

Любопытно совпадение – в 1891 году «Плоды просвещения» были показаны в режиссуре К.С.Станиславского Обществом искусства и литературы. Ведущие роли в постановке исполняли многие из тех, кому вскоре придется играть на сцене персонажей «Чайки» – Комиссаржевская, Лилина, Артем, Лужский.

После провала пьесы Треплева и нервических реплик Аркадиной, Медведенко в своей особенной манере тут же замечает: «Никто не имеет основания отделять дух от материи, так как, может быть, самый дух есть совокупность материальных атомов». Эта фраза кажется очередным пассажем из категории: «Они хочут свою образованность показать…» или вечным занудством бедного учителя.