Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5

Эта радость давать словам новое звучание, по-новому их соединяя, и есть последняя и основная черта стиля Валье-Инклана; отсюда же рождается и обновление испанской лексики и повышение ценности самих слов.

Валье-Инклан упорно высиживает свои образы, чтобы сделать их как можно свежее: "Луна изливала на них свое сияние, далекое и непостижимое, как чудо". В другом месте он говорит о раковинах на пелерине паломника, что "они покрыты патиной древних молитв", или про "золотой луч заката, который пронзает торжествующую листву, сверкающий и горячий, как копье архангела".

Рассматривая подобные сравнения, видишь, как влияют на сеньора Валье-Инклана иностранные авторы, и это очень забавно, хотя нельзя отрицать и того, что авторы эти оказывают на него влияние и разными другими способами. Наша обожаемая классическая проза была далека от таких уподоблений, от таких точных и молниеносных сближений, и, верная латинской традиции, она предпочитала некоторые почти аллегорические сравнения. Просмотришь множество страниц из "Оруженосца Маркоса" или из "Гусмана де Альфараче"[14], позабытых книг в нашей литературе,- и не сможешь сорвать ни одного цветка, ни одного образа. С другой стороны, истинно испанское сравнение, которое ведет свое происхождение от наших классиков и которое еще долго было в ходу у писателей прошлого века,- это полное сравнение всякой первичной идеи с вторичной, с которой она гармонично сочетается.

Причину этого простодушия мне не хочется называть, она и по сей день для многих ушей неприятна; испанские сравнения таковы, потому что изначально наша литература - и даже вообще язык - была риторична; то было ораторское искусство. Это, конечно, немного неприятно, а доставлять неприятности ближнему жестоко, поэтому не стану больше говорить на эту тему.

Итак, сеньор Валье-Инклан сгущает свои уподобления и пользуется почти исключительно сходством не общим, рожденным от всего образа в целом, а от уподобления какой-нибудь одной черты, одной грани образа, то есть ищет сходства на периферии его. Например, про мельника написано, что он был "веселый и плутоватый, как книжка старинных прибауток", о грудях Беатрис "белые, как хлеб причастия", и в другом месте: "Долгий и пронзительный вой доносился до салона из таинственной глубины дворца. Эти пугающие звуки раскалывали темноту и бились в тишине, как перепончатые крылья Люцифера[15]..." Этому тяжкому труду соединять тончайшей нитью самые отдаленные понятия сеньор Валье-Инклан научился не у испанских писателей: искусство это чужеземное, и в нашей стране мало кто им вдохновляется.

Вот в таком изысканном стиле, убаюкивающем сладостной монотонностью повторов, покрытом испариной .чуждых влияний, представляет читателю своих персонажей и рисует происходящее автор "Приятных записок".

Персонажи! Нетрудно их себе вообразить после всего, что я уже сказал выше... Сеньоры, учтивые и надменные, дерзкие и отважные, губят сердца и невинность, враждуют и презирают, а на события собственной жизни любят смотреть как бы со стороны, с легким налетом философической наглости... Крестьяне, смиренные, льстивые, с правильными чертами лица и стародавней речью... Священники и монахи, велеречивые и женолюбцы: галерея лиц, питающих склонность к похождениям,- их физиономии на одну треть напоминают знакомых автора, а еще на две найдены им на страницах вест-индских хроник, мемуаров Казановы и Бенвенуто и плутовских романов. Женщины обычно либо слабые, пугливые, суеверные и безвольные златоволосые создания, которые сдаются на милость отважных и молодцеватых мужчин, либо дамы времен Возрождения немыслимые красавицы, пылкие и не знающие угрызений совести.





Таковы действующие лица; среди них попадаются и незабываемые, изумительно отчеканенные образы. Таков и дон Хуан Мануэль, дядюшка Брадомина и владелец Лантаньонского поместья, последний истинный феодал,- он навсегда останется в памяти читателя.

Ни в "Сонатах", ни в рассказах у сеньора Валье-Инклана не найти людей обыкновенных; все персонажи ужасны: либо они ужасно простодушны, либо ужасно своевольны. Среднего человека из демократичной натуралистической литературы, с его мизерными желаниями и будничной жизнью, и невозможно было бы поместить среди броских и живописных персонажей автора "Летней сонаты".

Живописность! Вот в ней-то главная сила этой вещи. Валье-Инклан всячески добивается в своих сочинениях именно живописности. На живописности держится его творчество; мне говорили, что на живописности держится и его жизнь,- я этому верю.

Для того чтобы овладеть искусством так прелестно компоновать людей и события, нужно достаточно пожить на свете, сунуть нос во многие отдаленные уголки и, возможно,- кто знает? - быть не очень привязанным к родному очагу, не раз испытать бортовую качку, чтобы поглядеть экзотические края. Случается, я спрашиваю себя, в чем причина того, что живописность изгнана из сочинений литераторов-дипломатов. Я думаю об этом, читая холодные и пристойные книги кое-каких новых писателей, служащих по Министерству иностранных дел, которому покровительствует душа дона Хуана Валеры, божества-Пана, улыбающегося и слепого; он по-прежнему остается в невозделанном саду нашей словесности словно белое и разбитое изваяние какого-то родового божка.

Для того чтобы слова прониклись чувствами, нужно страдать. У меня есть друг, который был молод и счастлив; он писал и раздумывал о том, о чем и я сейчас думаю: что подготавливать свой духовный мир к занятию искусством это вовсе не означает только читать и делать выписки; обязательным, по его мнению, для этого было Страдание, которое делает нас человечными. И вот я увидел, как этот простосердечный юноша стал гоняться самым безрассудным образом за Страданием, а Страдание обходило его стороной. Ну разве не забавна эта новая донкихотская мания?

Простите мое отступление в собственные воспоминания. Дело в том, что воспоминание о моем друге, который, как и Диккенс, хотел волновать, сочетается у меня с доном Рамоном дель Валье-Инкланом, который и не волнует и не хочет волновать. Только несколько строк в рассказе "Горемыка" трогают читателя. Все остальное бесчеловечно иссушено: никаких слез. Композиция сделана так, что свежему чувству в ней нет места и ни одна страница не открыта дыханию современности. Этот художник ревниво скрывает горести и беды человека: он слишком предан искусству. Он становится неприятным, как тот человек, который так предается страсти, что не думает ни об усталости, ни о пресыщении. Таков автор "Записок маркиза Брадомина".